September 9th, 2021

kluven

Среди этих кухонных «сенсационных дел» встречались и дела с особенным привкусом,

в которых, хотя и сказывалась та же пошлость и мещанство, но было и нечто от великого человеконенавистничества... Я приведу вкратце описание одного такого дела, сохранившегося у меня в памяти, в надежде что читатель не посетует на меня за это, ибо в нем недурно характеризуются нравы «товарищей»...

Однажды ко мне снова влетел Зленченко. Он весь сиял от предвкушений... И, захлебываясь и не скрывая своего восторга, он сообщил мне, что сегодня предстоит «важное, сногсшибательное дело»...

— Вы знаете товарища Певзнера? Как, нет? О, это крупный, известный партийный работник (действительно, крупный партийный работник, всё время занимавший видные места), выдающийся товарищ. Он только что прибыл с юга... Так вот, он внес мне заявление, что живущая здесь со своим мужем... они только что поженились... товарищ Гиммельфарб состояла у Деникина в Одессе шпионкой, выдавая скрывающихся во время оккупации Одессы большевиков, и что благодаря ей масса их была расстреляна... У него куча свидетелей... Вы видите, кем наполнен Второй дом советов?.. Нужна хорошая метла...

Collapse )
kluven

«Joseph Douillet: "Moscou sans voiles".

Автор этой книги был бельгийским консулом в России. В советские времена он был уполномоченным верховного комиссара Фритьофа Нансена. Описывая разные жестокости, которых часто он был свидетелем или которые были ему известы по его официальному положению, он документально их описывает, часто с указанием не только имен, но и адресов пострадавших».



https://www.barnesandnoble.com/w/moscou-sans-voiles-joseph-douillet/1139454785
https://www.amazon.com/Moscou-voiles-French-Joseph-Douillet/dp/1637908482

* * *

Бесценная, казалось бы, книга для акции "последний адрес".

Но нет: потому что "последний адрес" -- это табличка памяти Швондера на доме профессора Преображенского.
kluven

«По инициативе товарища Зленченко,

с его вечной «партийной дисциплиной», меня постоянно избирали председателем собраний ячейки, которые всегда происходили поздно вечером, начинаясь около 11—12 часов, и кончались в 2—3 часа ночи. Всех присутствующих заставляли расписываться в особом «лист-де-презанс», который передавался бюро ячейки, выносившему затем постановления о возмездии отсутствующим — замечания, выговоры на собрании, предупреждения и пр.

Отсутствовавшие должны были оправдываться, доказывать законность своего абсентеизма дежурствами, исполнением тех или иных поручений партии, усиленной работой в советских учреждениях, командировками и тому подобное. Зленченко распекал (конечно, высшим он не смел делать внушений) провинившихся, щедро напоминая о «партийной дисциплине». Но во всяком случае, все были настолько терроризированны, что даже и высшие партийные и советские работники, как, например, Сольц, Преображенский, Литвинов и другие, чтобы избежать нареканий и доносов в московский комитет партии со всеми их последствиями и объяснениями, являлись обыкновенно в собрание перед его началом, расписывались в «лист-де-презанс», а затем незаметно потихоньку уходили... совсем как в старые времена студенты, которые расписывались у педелей.

Упомяну попутно, что я, помимо этой ячейки, числился еще и в ячейке Наркомвнешторга, которая состояла всего из пяти человек — во всем учреждении столько и было коммунистов».
kluven

«Но если, как мы видели, событие в Леонтьевском переулке вызвало такой переполох,

то уж нечто совсем исключительное началось, когда в Москве стало известно, что продвигавшаяся вперед армия Деникина дошла до Тулы. Правда, эта паника нарастала исподволь и, собственно, началась, все развиваясь и усиливаясь, с того момента, как Деникиным был взят Орел. Уже тогда предусмотрительные «товарищи» стали приготовлять себе разные паспорта с фальшивыми именами и прочее. Уже тогда началось подыгрывание к «буржуям», возобновление старых буржуазных знакомств и отношений, собирание и устройство набранных драгоценностей в безопасные места... Но когда стало известным, что Деникин уже близок, по слухам, к Серпухову... Подольску... все уже не скрывались, стали дрожать, откровенно разговаривать друг с другом, как быть, что сделать, чтобы спастись...

Кстати, должен упомянуть, что эти паники с их малодушием и подчас весьма откровенными взаимными разговорами были затем, когда утих пожар, использованы ловкими товарищами для взаимных политических доносов... Мне лично, как заму, один из моих весьма ответственных сотрудников доносил на некоторых своих подчиненных...

Особенно же волновались рядовые коммунисты и чекисты.

Первые, сознавая, что они будут брошены на произвол судьбы заправилами, которым было не до них, плакались и жаловались, что они лишены возможности что бы то ни было предпринять, чтобы спастись при помощи фальшивых паспортов, и что в случае чего, им не миновать суровой расправы, что им грозит виселица. Разговоры эти шли почти открыто.

Но особенно мрачны были чекисты, тайные и явные, состоявшие из всякого сброда. Правда, они стояли близко к сферам, в значительной степени близко стояли они и к технической возможности подготовить себе разные фальшивки и вообще «переменить портрет», но и они понимали, что будут брошены заправилами, которые думали лишь о своей шкуре. И трусость, звериная трусость, усиливающаяся сознанием своих преступлений, всецело овладела ими, и они тоже старались заискивать у «буржуев»...

Когда же под влиянием реальных известий и фантастических слухов наступил момент, так сказать, кульминационной точки животного страха и паники, когда возбужденной фантазии коммунистов всюду стали мерещиться враги, «белые» и контрреволюционеры, их малодушие дошло до чудовищно-позорных размеров...

Помимо заискиваний в «буржуях», люди уже в открытую старались скрыть свой коммунистический образ... даже в коридорах «Метрополя» можно было видеть валяющиеся разорванные партийные билеты...

Collapse )
kluven

«В то время партия количественно была невелика —

не помню, из какого числа членов она состояла. Знаю только, что в ней сравнительно очень мало было так называемых «рабочих от станка», — несмотря на все привилегии, рабочие неохотно шли в партию, — и партийные заправилы жаловались, что партия, по своей малочисленности, не имеет всюду, где это политически необходимо правительству, своих людей. И вот ЦК партии по инициативе Ленина решил прибегнуть к оказавшемуся чреватым последствиями «тур-де-форс». [...] ЦК решил «широко открыть двери» всем желающим. Была назначена «партийная неделя» (или «ленинская неделя»), в течение которой все желающие могли свободно записываться в партию. По всей России были разосланы ЦК в партийные организации циркуляры с предложением устраивать в течение этой недели митинги и собрания, на которых предлагалось вести широкую агитацию, поручая ее испытанным товарищам-ораторам и принимая все меры к наиболее успешному вербованию. [...]

Проходя по рядам собравшихся в зале «клиентов» и сидя среди них в ожидании начала заседания, я с интересом прислушивался к их разговорам.

— ...известно, надо записаться, — говорил какой-то немолодой уже рабочий вполголоса своему соседу, — никуда ведь не подашься, вишь времена-то какие несуразные наступили, что и не сообразишь никак...

— Это точно, — отвечал его сосед, такой же немолодой рабочий, — времена такие, что прямо перекрестись — да в прорубь. Жить нечем. Как придет день получки, да как начнут с тебя вычитать невесть за что — а слова пикнуть не смей, а то сейчас тебя под жабры — ну так вот, как подсчитаешь, что осталось на руках-то, так хоть плачь... Отдашь получку бабе-то, а та и грыть: «подлец, пьяница, опять пропил, креста, мол, на тебе нет», и ну плакать да причитать... Эх, а какой там «пропил», сам не знаю, за что повычитали, ну, известно, объяснить ей не могу... А хлеб, слышь, на Сухаревке уже 175 целковых за фунт, вот что... Видно, и впрямь прогневали Господа-Батюшку, не иначе последние времена пришли...

— Известно, — убежденно подтвердил его собеседник, — последние... Вот слыхал, поди, на кресте-то церкви Николы на Курьих Ножках знамение явилось — всегда, тоись и день и ночь, ровно лампада, свет какой-то виден, народ, вечно собравшись, глядит, бабы-то плачут... А милиция, известно, разгоняет, потому не велено, чтобы знамения, значит, народу являлись, а кто чего говорить об этом начнет, «пожалуйте», мол, да и поведут тебя в Чеку, ну а там...

— Ну, уж чего там говорить, — известно... Нечего делать, надо записываться в партию... Ну, а что касаемо света на кресте, так это, брат, вещь умственная, понимать, значит, надо, к чему он, свет-то этот...

Я пересел в другой ряд. Там шли такие же разговоры: голод, мол, ничего не поделаешь, надо записываться в партию...

— Непременно надо, — поддакивала какая-то бойкая бабенка. — Ведь в партии-то, сказывают, всего вдоволь дают... сахару сколь хошь, муки, да не какой-нибудь, а самой настоящей крупчатки... ботинки, ситец, — прямо-таки все что угодно, пожалуйте...

И снова разговоры о свете на кресте церкви...

Я открыл заседание. Я сказал несколько слов о значении «ленинской недели» и о том, что ораторы выяснят подробно, зачем и почему организована эта неделя и почему следует пользоваться ею. Затем стали говорить ораторы. [...] Ораторы следовали один за другим... Речи кончились. Я сделал краткое резюме и пригласил всех, желающих войти в партию, записаться у секретаря собрания, у столика которого образовался хвост. Я сошел с эстрады. Ко мне стали подходить с вопросами «клиенты».

— А правда ли, товарищ, бают, что кто запишется, тем будут выдавать пайки, сахар, крупчатку, ботинки?.. — спросила меня одна женщина.

— За что будут выдавать? — притворяясь, что не понимаю ее и желая выяснить себе миросозерцание этой «клиентки», спросил я.

— Ну, как за что, — бойко отрапортовала она, — известно за что, за то что мы согласились, вошли в вашу партию, что теперь вашу руку будем тянуть... Знамо, не зря тоже, это мы понимаем... — тараторила она при поддакивании других.

До позднего вечера шла эта запись... на крупчатку, сахар... Партия не росла, а патологически пухла...

— Знаете, товарищ Соломон, — с сиявшим лицом сообщил мне секретарь, окончив запись и передавая мне списки, — 297 человек записалось...»
kluven

«Истощенная войной с союзом центральных держав, истощенная гражданской войной

и все возраставшей экономической разрухой, наша родина переживала не поддающиеся описанию ужасы. Население дошло в своих лишениях и бедствиях, как мне, очевидцу их, по временам казалось, до предела нечеловеческой скорби, мучений и отчаяния... Промышленность стояла. Земледелие тоже. Бедствовали города, которым кое-как сводившее концы с концами крестьянство не хотело давать ни за какие деньги хлеба и других продуктов... Свирепствовали реквицизии, этот узаконенный новой властью разбойный грабеж. Все голодали, умирали от свирепствовавших в городах и в деревнях эпидемий.

Не бедствовали только высшие слои захватчиков, эта маленькая командная группа, в руках которой были и власть и оружие. Они жили в условиях широкой масленицы, обжираясь продуктами, отнимаемыми у населения...

Невольно вспоминались слова из старого, чудного революционного похоронного марша, опошленного и изгаженного «революционерами» новой формации, узаконившими его как официальный похоронный гимн... Вот эти слова:

«...А деспот пирует в роскошном дворце,
Тревогу вином заливая...»

Не помнящие родства, в лучшем случае ослепленные фанатики, а в громадном большинстве просто темные авантюристы, — они, взяв в свои руки эту громадную власть, не считали себя ответственными ни пред современниками, ни пред историей...

Что им суд современников, раз у них брюхо полно!..

Суд истории... Но что им за дело до истории... Чуждые сознания ответственности, исповедуя единственный актуальный лозунг старой, пригвожденной к позорному столбу историей и литературой, торжествующей свиньи — «Чавкай», они, эта кучка насильников и человеконенавистников, были неуязвимы. Казнями, мученьями, вошедшими в нормальный обиход, как система, они добывали для себя лично все... Они чавкали... и могли чавкать и дальше сколько угодно, и им была нипочем блокада, которая била по народу... Они смеялись над этими санкциями, которыми гуманные правительства гуманных народов и стран старались обломать им рога. Удар был не по оглобле, а по коню, не по насильникам, а по их жертвам.

Но для описания того, что переживало население в ту эпоху, нужно не мое слабое и бледное перо, нет, тут нужно перо Данте Алигьери... Когда-нибудь история, эта беспристрастная описательница слов и дел человеческих, изобразит эти сверхчеловеческие мучения людей. И будущий историк не сможет не издать крика ужаса, страдания за человека и глубокого негодования и гнева, стыда и проклятий...

Голод... Болезни, и из них особенно сыпной тиф, свирепствовавший на полной свободе. Приходили и шли по железной дороге целые поезда людей, больных сыпным тифом, в пути умиравших и замерзавших — да, до смерти замерзавших — в нетопленных товарных вагонах, переполненных не только внутри, но и снаружи, на крышах вагонов, на ступеньках... Бывало — это не преувеличение, а, увы, реальный факт — двигались, приходили и уходили вагоны, сплошь наполненные мертвецами. Целые больницы без медицинского персонала, вымиравшего от тифа, без термометров, без самых элементарных медикаментов...

Больницы, переполненные настолько, что больные сваливались за недостатком кроватей под кровати, на полы, в проходах... Больницы, где больные за отсутствием продуктов оставались без питания... Больницы, где внутри замерзала вода... Недостаток в топливе... Промерзшие насквозь дома, погруженные в полный мрак... Переполненные тюрьмы, где под мраком ночи, как в застенках Ивана Грозного, приносились великому Богу Ненависти гекатомбы жертв, вопли, крики и мольбы которых заглушались треском и гулом специально для того заводимых машин грузовиков... И воровство, и грабеж, и насилие... Вымогательство и взяточничество... Сыск и доносы...

Такова была поистине иефернальная жизнь граждан нашей родины... Кровь, голод, холод, тьма, заключение в подвалах, пытки, казни и не просто казни, а казни с истязаниями...

А деспот пирует в роскошном дворце,
Тревогу вином заливая...

Как я говорил выше, я переселился в комиссариат. Он помещался в Милютином переулке, дом № 3. В том же квадрате квартала находился на Лубянке и сейчас находится дом № 2, где пытали и мучили ночными допросами несчастных изголодавшихся «буржуев»... А по ночам их эти вооруженные трусы подло расстреливали...

Я не видал этого никогда... И долго не знал... Лишь однажды чекист Эйдук, о котором ниже, открыл мне глаза на роль автомобильного шума...

Но я слыхал, своими ушами слыхал, как около 11—12 часов ночи у этого зачумленного дома останавливался грузовик или грузовики... Машины
застопоривались... Становилось тихо... И в тишине этой зрел...

Ужас...

И вслед за тем... иногда ветром доносился до меня торопливый приказ: «Заводи машину!»
И машина начинала гудеть и трещать, своим шумом заполняя тихие улицы...

Шла расправа...

Часа через два все было кончено. Грузовики, нагруженные телами жертв, с гудками и гулом уходили...

А завтра, послезавтра, через неделю и месяцы каждый день в урочный час повторялось то же...»
kluven

«Организмы советских граждан были настолько,

если можно так выразиться, «обезжирены» и так жадно усваивали жиры, если они попадали, что вводимое в желудок касторовое масло не вызывало обычного послабляющего действия — оно целиком усваивалось, и лишь после повторных значительных доз, т. е. после достаточного насыщения организма жиром, наступал известный эффект. Кстати, отсутствие жиров вызывало у женщин на много месяцев задержку в менструациях, которая проходила лишь после того, как организм довольно долгое время начинал получать жиры».
kluven

«Как-то Эйдук засиделся у меня до 11—12 часов вечера.

Было что-то очень спешное. Мы сидели у моего письменного стола. Вдруг с Лубянки донеслось (ветер был оттуда) «заводи машину!». И вслед за тем загудел мотор грузовика. Эйдук застыл на полуслове. Глаза его зажмурились как бы в сладкой истоме, и каким-то нежным и томным голосом он удовлетворенно произнес, взглянув на меня:

— А, наши работают...

Тогда я еще не знал, что означают звуки гудящего мотора.

— Кто работает? что такое? — спросил я.

— Наши... на Лубянке...— ответил он, сделав указательным пальцем правой руки движение, как бы поднимая и опуская курок револьвера. — Разве вы не знали этого? — с удивлением спросил он.— Ведь это каждый вечер в это время... выводят в расход кого следует...

Холодный ужас прокрался мне за спину... Стало понятно и так жутко от этого понимания... Представились картины того, что творилось и творится в советских застенках, о чем я говорил выше... Здесь рядом, чуть-чуть не в моей комнате...

— Какой ужас! — не удержался я.

— Нет, хорошо... — томно, с наслаждением в голосе, точно маньяк в сексуальном экстазе, произнес Эйдук, — это полирует кровь...»
kluven

«В свое время советское правительство национализировало такие товары,

как коллекционное платье, меховые вещи, драгоценности (драгоценные камни, ювелирные изделия и пр.). [...] Все это реквизировалось организованно и неорганизованно в государственный фонд. И в данном случае царил полнейший хаос как в деле хранения этих товаров, так и особенно в расходовании их: здесь все было на почве протекции и взяточничества. Вступив в управление комиссариатом, я, исходя из того положения, что все эти предметы — я говорю о наиболее ценных — представляют собою обменный фонд для внешней торговли (когда откроются границы), сделал попытку урегулировать дело расходования их. [...] Лимитом была установлена сумма в десять тысяч рублей. До нее склады имели право отпускать товары без моего вмешательства. Для приобретения же пальто или шубы и вообще меховых изделий, стоивших выше этой суммы, требовалось особое разрешение Наркомвнешторга. [...]

Я давал разрешение на приобретение шуб и пр., стоивших выше десяти тысяч рублей, лишь по представлении мне доказательств, что данное лицо по долгу службы нуждается в более теплой одежде, как, например, лица медицинского персонала, командируемые на эпидемии, разные товарищи, отправляющиеся на лесозаготовки, служебные разъезды и пр. [...]

Конечно, бывало немало и злоупотреблений вроде того, что какая-нибудь приятельница какого-нибудь комиссара («содком»), желая щегольнуть роскошным палантином или шубой, заручалась у своего покровителя удостоверением, что командирована по таким-то делам и нуждается в теплой шубе стоимостью в 25—30 тысяч рублей... Зная, что это неправда, я не имел формальных оснований отказывать и должен был давать разрешение. Чтобы дать представление читателю о тех проделках, к которым прибегали при этом случае, расскажу об одном эпизоде, хотя и мелком, но очень характерном.

Секретарь входит ко мне и с перепуганным лицом (а был он духовного звания, почему и трепетал вечно) докладывает, что меня желает видеть по «экстренному» и весьма спешному делу сотрудник ВЧК, что он не может ждать очереди, так как у него поручение от самого Дзержинского.

— А много народу в приемной? — спросил я.

— Двадцать семь человек, — взглянув в листок с записями ждущих, ответил секретарь. — Простите, Георгий Александрович, он очень настаивает, говорит, что не может ждать очереди... разрешите впустить его вне очереди... кто его знает, что у него...

— Ну, ладно, пускай войдет...

И ко мне с развязным видом вошел «чекист». Это был молодой человек лет двадцати, в кожаном костюме, ставшем формой чекистов, в брюках-галифе, обутый в высокие на шнурах сапоги и с болтавшимся у пояса маузером в футляре.

— Я к вам, товарищ комиссар, — сказал он, без приглашения разваливаясь в кресле у письменного стола, — по весьма важному делу... экстренному... Э-э-э, вы позволите?— с развязной любезностью спросил он, вынимая из серебряного портсигара папиросу.

— Нет, я просил бы вас не курить, — сухо ответил я. — У меня столько народу бывает, что если каждый будет курить, то дышать будет нечем... В чем дело?

Мой более чем холодный тон, по-видимому, несколько убавил в нем самоуверенности.

— Дело, видите ли, в том, — сказал он, как-то сразу подтянувшись, — что моя жена была сегодня в магазинах, бывших Павлова... Ей нужна шуба. Вот она и выбрала себе песцовую ротонду. Но ротонду без вашего разрешения не отпускают... Она стоит сорок тысяч... Я и приехал к вам за разрешением... чтобы доставить жене удовольствие...

Я в упор сверлил его глазами. По-видимому, от моего взгляда ему становилось не по себе.

— Так вот это и есть то спешное дело, по которому вы просили принять вас не в очередь? — не скрывая своего раздражения, спросил я. — И вы еще сказали секретарю, что имеете поручение от товарища Дзержинского.

— А... это я, извиняюсь, так нарочно сказал... Пожалуйста, товарищ, разрешите моей жене эту шубу...

— По какому праву вы просите? Что, ваша жена врач, фельдшерица, которая должна ехать на эпидемию?

— Нет... но ведь она моя жена, — вдруг оправившись, с новым напором наглости начал чекист. — Ведь вы же знаете... я не кто-нибудь... я ведь сотрудник ВЧКи... Это и есть мое право...

— Ах, вот что, — сказал я, едва сдерживаясь, — это и есть ваше право... что вы служите в ВЧК?.. Я не могу вам разрешить...

— Как, вы отказываете?! — скорее с удивлением, чем с возмущением переспросил он, поднимаясь с кресла. — Отказываете? Мне?! Сотруднику ВЧКи, — подчеркнул он и, перегнувшись через стол, зловещим шепотом сказал: — А знаете ли вы, что я могу вас арестовать?..

Тут произошла безобразная сцена. Я вышел из себя:

— Ах ты, мерзавец!— закричал я.— Вот я сейчас позвоню по телефону Феликсу Эдмундовичу... Своей властью я сейчас тебя арестую и передам в руки ВЧК!..

Я был вне себя. Я схватил телефонную трубку и в то же время нажал прикрепленную снизу к письменному столу кнопку электрического звонка к курьеру... Поняв, что зарапортовался, чекист стал униженно просить простить его, хватать меня за руки, умолять не говорить Дзержинскому... жаловался, что жена заставила его, что она сказала ему, что вынь да положь, а чтобы ей была эта шуба...

— Что прикажете, Георгий Александрович? — спросил явившийся на мой звонок курьер Петр.

— Выбросьте вон эту слякоть!— сказал я с омерзением.

Я не случайно так подробно остановился на этом эпизоде. Нет, я хотел дать понятие читателю о том, что такое ВЧК и чекисты. По своему положению я мог быть арестован только по постановлению Совнаркома. И вот мне рядовой чекист угрожает арестом! Пусть же по этому «невинному» эпизоду читатель представляет себе, как они, эти чекисты, вели себя в отношении обыкновенных граждан, именуемых ими «буржуями», людьми бесправными, этими истинными лишенцами!»
kluven

«Выше я упомянул о национализованных в государственный фонд драгоценных камнях

и ювелирных изделиях. Заинтересовавшись ими, так как они представляли собой высокой ценности обменный фонд, я с трудом, после долгого ряда наведенных справок, узнал в конце концов, что все драгоценности находятся в ведении Наркомфина и хранятся в Анастасьевском переулке в доме, где находилась прежде ссудная казна. Сообщил мне об этом H. Н. Крестинский, бывший в то время народным комиссаром финансов.

[...]

Мы остановились у большого пятиэтажного дома. Я вошел в него, и... действительность сразу куда-то ушла, и ее место заступила сказка. Я вдруг перенесся в детство, в то счастливое время, когда няня рассказывала мне своим мерным, спокойным голосом сказки о разбойниках, хранивших награбленные ими сокровища в глубоких подвалах... И вот сказка встала передо мной... Я бродил по громадным комнатам, заваленным сундуками, корзинами, ящиками, просто узлами в старых рваных простынях, скатертях... Все это было полно драгоценностей, кое-как сваленных в этих помещениях... Кое-где драгоценности лежали кучами на полу, на подоконниках. Старинная серебряная посуда валялась вместе с артистически сработанными диадемами, колье, портсигарами, серьгами, серебряными и золотыми табакерками... Все было свалено кое-как вместе... Попадались корзины, сплошь наполненные драгоценными камнями без оправы... Были тут и царские драгоценности... Валялись предметы чисто музейные... и все это без всякого учета. Правда, и снаружи, и внутри были часовые. Был и заведующий, который не имел ни малейшего представления ни о количестве, ни о стоимости находившихся в его заведовании драгоценностей...

Дело было настолько важное, что я счел долгом привлечь к нему и Красина. Мы съездили с ним вместе в Анастасьевский переулок... Он был поражен не меньше меня этой сказкой наяву. В конце концов после долгих совещаний было решено выделить это дело в особое учреждение, которое мы называли Государственным хранилищем (по сокращению Госхран). Была выработана особая регламентация и прочее. [...]

Предупреждая события и нарушая последовательность моего рассказа, я делаю скачок и опишу один случай из моей жизни в Лондоне, где я был
директором «Аркоса». В числе сотрудниц была одна дама, уже немолодая, хорошая пианистка, бывавшая часто в доме у Красиных и у меня. К ней приехала из Москвы ее старшая дочь, жена чекиста, разошедшаяся с ним и жившая с одним известным поэтом советской эпохи, недавно покончившим жизнь самоубийством... Я не назову их имен, ибо дело не в индивидуальности, а в системе...

[Дама -- работавшая в советском торгпредстве "Аркос" Е.Ю. Каган (в девичестве Берман), а дочь -- Лиля Брик, навестившая её летом 1922 года.]

Она привела эту дочь к нам. Раскрашенная и размалеванная, она щеголяла в роскошном громадном палантине из черно-бурой лисицы. Ее мать была в обычном скромном платье, но на груди у нее был прикреплен аграф... Но для описания этого аграфа нужно перо поэта. Это был «обжэ д'ар», достойный украшать царицу Семирамиду. [...] Я, ничего не смысля в этих драгоценностях, был поражен красотой и роскошью этого аграфа и не удержался от выражений восторга. Дама эта, любовно посмотрев на свою накрашенную дочь, с гордостью сказала мне:

— А это она привезла мне подарок из Москвы. Не правда ли, как он красив? — И, сняв аграф, она протянула его мне. — Видите, это все настоящие бриллианты, и темная бирюза... и все в платине... и цветочки можно отвинчивать, если хочешь, чтобы аграф был поменьше... Посмотрите, как естественно трепещут листики... как хорошо сделана роса...

— Хорошо, — заметил я, — что вы не бываете при дворе английского короля, а то мог бы найтись собственник этого аграфа... Ведь это царская драгоценность... И как она попала к вам?— спросил я младшую из дам.

— А мне ее подарил муж, — ответила та, нисколько не смущаясь...

[Осипу Брику принадлежало удостоверение ГПУ № 24541, а Лиле Брик — № 15073].

Но возвращаюсь к Госхрану и его пополнению. Реквизиции продолжались. При обыске у «буржуев» отбирались все сколько-нибудь ценные предметы, юридически для сдачи их в Госхран. И действительно, кое-что сдавалось туда, но большая часть шла по карманам чекистов и вообще лиц, производивших обыски и изъятия. Что это не фраза, я могу сослаться на слова авторитетного в данном случае лица, а именно на упомянутого выше Эйдука, о котором, несмотря на его свирепость, все отзывались как о человеке честном.

— Да, это, конечно, хорошо, — сказал он, узнав о вышеприведенных мерах, — но... — и он безнадежно махнул рукой, — это ничему не поможет, все равно будут воровать, утаивать при обысках, прятать по карманам... А чтобы пострадавшие не болтали, с ними расправа проста... Возьмут да по дороге и пристрелят в затылок — дескать, застрелен при попытке бежать... А так как у всех сопровождавших арестанта рыльце в пушку, то и концы в воду — ищи-свищи... Нет, воров ничем не запугаешь... ВЧК беспощадно расправляется с ними, просто расстреливает в 24 часа своих сотрудников... если, конечно, уличит... Но вот уличить-то и трудно: рука руку моет... И я положительно утверждаю, что большая часть отобранного при обысках и вообще при реквизициях похищается и лишь ничтожная часть сдается в казну...»
kluven

«Рыков, во всяком случае, представляет собою крупную фигуру в советском строе.

Хотя наши отношения с ним не выходили за пределы чисто официальных, у меня создалось на основании их вполне определенное мнение о нем. И я лично считаю его человеком крупным, обладающим настоящим государственным умом и взглядом. Он понимает, что время революционного напора прошло. Он понимает, что давно уже настала пора сказать этому напору «остановись!» и приступить к настоящему строительству жизни. Он не разделяет точку зрения о необходимости углубления классовой розни и, наоборот, является сторонником смягчения и полного сглаживания ее, сторонником полного уравнения всех граждан, — иными словами, сторонником внутреннего умиротворения страны. Поэтому он враг того преобладающего значения, которым пользуются в СССР коммунисты, эта новой формации привилегированная группа [...]

Человек очень умный и широко образованный [на деле Рыков окончил лишь 1 курс юридического факультета в Казанском университете], с положительным мышлением, он в советской России не ко двору. И понятно, он не может быть «сталинцем», не разделяет безумной политики «чудесного грузина», толкающего наше отечество в глубокую пучину катастрофы, всей глубины, всего ужаса которой мы и представить себе не можем. И понятно поэтому, почему правящая клика считает его не своим, чуждым себе, ибо его позитивное мышление не могло не привести его к сознанию необходимости остановиться на достигнутых и завоеванных позициях и, окопавшись в них, стать на путь творческой работы по восстановлению России. А это сознание не могло не привести его к тому, что на советском языке называется «правым уклоном».

Я лично знаю Рыкова очень мало. Но то, что я знаю о нем, говорит за то, что это лично честный человек. И это я могу доказать тем известным мне фактом, что в то время, когда громадное большинство советских деятелей, не стесняясь пользоваться своим привилегированным положением, утопали и утопают в роскоши и обжорстве, Рыков, страдая многими болезнями, просто недоедал. И вот когда я был в Ревеле в качестве уполномоченного Наркомвнешторга, один из моих друзей — с гордостью скажу, что это был Красин, к которому Рыков относился, как я выше сказал, крайне враждебно и который просил меня не выдавать его — обратился ко мне с просьбой послать Рыкову разных питательных продуктов. (Теперь, когда Л. Б. Красина нет в живых, я позволю себе нарушить эту небольшую тайну, которая вносит известную черту в характеристику покойного... Несмотря на вражду, Красин, по-видимому ценивший Рыкова как государственного деятеля, позаботился о нем). По словам Красина, Рыков был болен чем-то вроде цинги, осложненной ревматизмом, малокровием и крайне нуждался в усиленном питании... Но Рыков не хотел пользоваться своим положением (в то время был жив Ленин, ценивший Рыкова, Ленин, который и сам заслуживал бы обвинения в «правом уклоне» — вспомним введение нэпа) и предпочитал подголадывать, хотя по своим болезням имел право на улучшенное питание...

Я знаю, что о Рыкове говорят как об алкоголике. Но странно то, что я за все время моей советской службы слыхал кучу рассказов о роскошной жизни, кутежах и оргиях разных советских чиновников, но никогда ни от кого не слыхал, чтобы среди них упоминалось имя Рыкова...»
kluven

«Марья Федоровна Желябужская (по сцене Андреева, впоследствии жена Горького)

была бичом служащих Контроля, начальником которого был ее муж и на который она вместе с ним смотрела как на свою вотчину. Служащие должны были по ее поручению бегать к портнихе, модисткам и пр. и постоянно были заняты перепиской для нес ролей. Служащие же уплачивали ежемесячно врачу, которым не могли пользоваться, но который зато два раза в неделю являлся к Желябужским, как их домашний врач... Вообще это была скандальная пара... Описание их похождений могло бы составить интересную страницу в воспоминаниях о чиновничьем быте... Это не входит в тему моих настоящих воспоминаний, и упоминаю я об этом лишь вскользь, чтобы дать понять читателю, из кого состоят «старые коммунисты».
kluven

«Я сидел в ожидании Ленина и Менжинского за столиком...

Они пришли. Я увидел сперва болезненно согнутого Менжинского, а за ним увидел Ленина. Мне бросилось в глаза одно обстоятельство, и я даже вскочил... Как я выше говорил, Менжинский был очень болен. Его отпустили из Парижа всего распухшего от болезни почек, почти без денег... Мне удалось кое-как и кое-что устроить для него: найти своего врача и пр., и спустя некоторое время он стал поправляться, но все еще имел ужасный вид с набалдашниками под глазами, распухшими ногами... И вот при виде их обоих: пышущего здоровьем, самодовольного Ленина и всего расслабленного Менжинского — меня поразило то, что последний, весь дрожащий еще от своей болезни и обливающийся потом, нес (как оказалось) от самого трамвая громадный, тяжелый чемодан Ленина, который шел налегке за ним, неся на руке только зонтик...

Я вскочил и вместо привета прибывшему бросился скорее к Менжинскому, выхватил у него из рук вываливающийся из них чемодан и, зная, как ему вредно таскать тяжести, накинулся на Ленина с упреками. Менжинский улыбался своею милой, мягкой улыбкой. Он растерянно стоял передо мной, осыпаемый моими дружескими укоризнами. Я поторопился усадить его, и первыми словами, обращенными мною к Ленину, были негодующие упреки:

— Как вы могли, Владимир Ильич, позволить ему тащить чемоданище? Ведь посмотрите, человек еле-еле дышит!..

— А что с ним? — весело-равнодушно спросил Ленин. — Разве он болен? А я и не знал... ну, ничего, поправится...

Меня резанул этот равнодушный тон... Так возобновилось наше знакомство, если не считать началом его нашу, деловую переписку. Сцена с чемоданом произвела на меня самое тяжелое впечатление. Но Ленин был моим гостем и притом близким товарищем, и я, с трудом подавив в себе раздражение, перешел на мирный тон приветствий и пр.

Когда мы, пообедав, поднялись из-за стола, чтобы идти ко мне — Ленин остановился у меня, в моей единственной комнате, — Менжинский снова схватился было за чемодан Ленина. После долгих препирательств с ним я вырвал у него злосчастный чемодан и с шуткой, но настоятельно всучил его Ленину, который покорно и легко понес его.

В течение этого пребывания Ленина у меня я несколько раз говорил ему о тяжелом положении Менжинского, человека крайне застенчивого, который сам лично предпочел бы умереть (я его застал умирающим от своей болезни, в крайней бедности, но он никому не говорил о своем положении), но ни за что не обратился бы к своим друзьям или товарищам. Но Ленин относился к моим указаниям совершенно равнодушно и даже жестко-холодно. Он ничего не сделал для него...

В моей памяти невольно зарегистрировалась эта черта характера Ленина: он никогда не обращал внимания на страдания других, он их просто не замечал и оставался к ним совершенно равнодушным...»
kluven

«Сколько я помню, у Ленина не было близких, закадычных, интимных друзей.

У него были товарищи, были поклонники — их была масса, — боготворившие его чуть не по-институтски и все ему прощавшие. Их кадры состояли из людей, главным образом духовно и умственно слабых, заражавшихся «ленинским» духом до потери своего собственного лица. Как на яркий пример этого слепого поклонения и восхищения умом Ленина укажу на известную Александру Михайловну Коллонтай, которая вся насквозь была пропитана Лениным, что и дало повод одной известной писательнице зло прозвать ее «Трильби [шляпа] Ленина».

Но наряду с такими «без лести преданными» были и многочисленные лица совершенно, как-то органически, не выносившие всего Ленина в целом, до проявления какой-то идиосинкразии к нему. Так, мне вспоминается покойный П. Б. Аксельрод, не выносивший Ленина, как лошадь не выносит вида верблюда. Он мне лично в Стокгольме определял свое отвращение к нему. П. Б. Струве в своей статье-рецензии по поводу моих воспоминаний упоминает имя покойной В. И. Засулич, которая питала к Ленину чисто физическое отвращение. Могу упомянуть, что знавшая хорошо Ленина моя покойная сестра В. А. Тихвинская, несмотря на близкие товарищеские отношения с Лениным, относилась к нему с какой-то глубокой внутренней неприязнью. Она часто говорила мне, как ей бывало тяжело, когда Ленин гостил у них (в Киеве), и как ей было трудно сохранять вид гостеприимной хозяйки... Ее муж, известный профессор M. М. Тихвинский, старый товарищ Ленина и приятель его, тоже классический большевик (не ленинец), был расстрелян по делу Таганцева...

Надо отметить и то, что, как я выше упомянул, Ленин был особенно груб и беспощаден со слабыми противниками: его «наплевизм» в самую душу человека был в отношении таких оппонентов особенно нагл и отвратителен. Он мелко наслаждался беспомощностью своего противника и злорадно и демонстративно торжествовал над ним свою победу, если можно так выразиться, «пережевывая» его и «перебрасывая его со щеки на щеку». В нем не было ни внимательного отношения к мнению противника, ни обязательного джентльменства. Кстати, этим же качеством отличается и знаменитый Троцкий...

Но сколько-нибудь сильных, не поддающихся ему противников Ленин просто не выносил, был в отношении их злопамятен и крайне мстителен, особенно если такой противник раз «посадил его в калошу»... Он этого никогда не забывал и был мелочно мстителен...

.......

Я остановлюсь несколько на том, что говорил Ленин в ту эпоху, чтобы выявить тогдашние его убеждения и тем предоставить читателю возможность дать очную ставку двум Лениным: Ленину 1908 года и Ленину 1917 года и далее...

Collapse )
kluven

«Я заканчиваю описание этого первого приезда Ленина в Брюссель.

И в заключение считаю небесполезным для характеристики Ленина привести его отзывы о разных более или менее известных деятелях, сделанные им в это его посещение меня в Брюсселе.

[...]

О недавно смещенном с поста наркомпроса А. В. Луначарском, который [незадолго до визита Ленина] читал доклад в Брюсселе на зыбкую тему романа Арцыбашева «Санин», он говорил не только зло, но и с нескрываемым омерзением, ибо, насколько я знаю, в известных отношениях Ленин был очень чистый человек, с искренней гадливостью относившийся ко всякого рода эксцессам, как пьянство, половая распущенность и пр.

В свой приезд Луначарский тоже гостил у меня и тоже пробыл три-четыре дня. Я хорошо знал его покойного брата, доктора Платона Васильевича, моего товарища по работе (революционной) в Москве и арестованного так же, как и я, 1 марта 1901 года. Естественно поэтому, что я встретил Анатолия Луначарского очень приветливо. Но уже после весьма кратковременного знакомства с ним я раскусил его и понял, что это был хотя внешне и блестящий человек, но совершенно пустой малый и морально очень неразборчивый... Он жил тогда на острове Капри под сенью Горького, о котором он говорил с самым пошлым подобострастием, так же как и об его жене (актрисе М. Ф. Андреевой. — Ред.). Он усиленно уговаривал и меня переехать на Капри, причем все время говорил в таком духе, что вот он вернется на Капри, повидается с Горьким и «главное с Марией Федоровной» и поговорит с ними обо мне и уверен, что они согласятся приютить и меня. Все это говорилось тоном какого-то приживалы... Я просил его весьма определенно не хлопотать, говорил, что с отвращением вспоминаю о Горьком и об его жене... Но тем не менее вскоре после его отъезда я получил от него письмо, в котором он сообщал, что очень хлопотал обо мне перед Горьким и в конце концов добился и от Горького, а «главное от Марии Федоровны» согласия на то, чтобы я приехал к ним на Капри, и что меня у Горьких на их вилле ждет прекрасная комната и пр. Конечно, я поспешил ответить ему, что, как я говорил ему при свидании, я не хочу и не могу согласиться на это приглашение и вступить в ряды того хора паразитов, который окружает «великого Горького».

В Брюсселе Луначарский отметился гомерическим пьянством. Так, помню, после одного угощения (пьянство и пр.), данного ему поклонниками, мне пришлось в четыре часа утра увозить его к себе домой грязного, пьяного, скверно ругавшегося и все время лезшего в драку, бившего посуду...

Collapse )
kluven

«Россия встретила меня недружелюбно. Началась борьба за существование.

Потянулись долгие тусклые годы, полные всякого рода личных напастей. Несколько лет я провел, возясь с болезнями, докторами, вынес две серьезные операции. Далее пошли долгое лечение, пребывание в санаториях и на водах... Я отошел от революционной работы — не до того уж было...

С Лениным мои сношения оборвались сами собой. Лишь изредка я получал от него и передавал ему поклоны через случайно встречавшихся общих товарищей. Так, от одного из них я узнал — это было уже во время войны, примерно в 1916 году, — что Ленин крайне бедствует. Я принялся собирать для него средства. Сборы шли плохо: интерес и к революции, и к Ленину в обществе упал. Не могу удержаться, чтобы не сказать несколько слов об отношении Красина в это время к Ленину.

— Ну, Хромушка, — обратился я к нему, — раскошеливайся, брат. — И я объяснил ему, в чем дело.

К моему несказанному удивлению, Красин слушал меня с каким-то деревянным и скучающим выражением лица. Меня это неприятно поразило и как-то, если можно так выразиться, обескуражило и лишило всякой самоуверенности.

— Все это очень хорошо, — довольно резко, не дослушав до конца, оборвал он меня, — но только я не желаю принимать участия в этом сборе... — И он в упор, вызывающе посмотрел мне в глаза холодным взглядом. Я оправился, овладел самим собой и стал дружески настаивать.

— Эх, Жоржетта (так интимно часто называл он меня), право, ты совершенно напрасно настаиваешь... Ты не знаешь Ильича так хорошо, как знаю его я... Но оставим этот вопрос, Жоржетта, ну его к черту... Давай пойдем завтракать, уже время.

Он жил с семьей в Царском Селе, откуда и ездил каждый день в Петербург в свое правление (Сименс и Шуккерт), а потому завтракал в ресторанах. В этот раз он потащил меня к знаменитому Кюба. Но я не отставал от него и за завтраком и настаивал на своем.

— Ну, ладно, — сказал он наконец, — чтобы сделать тебе удовольствие, вот тебе моя лепта... — И он вынул из бумажника две «синенькие» (пятирублевки. — Ред.). Но я резко отклонил это «даяние» и, выругавшись, вернул ему его, сказав, что обойдусь и без его лепты.

— Вот и великолепно, — ответил он, хладнокровно пряча свои десять рублей снова в бумажник. — Не сердись, Жоржетта, но, право, Ленин не стоит того, чтобы его поддерживать. Это вредный тип, и никогда не знаешь, что, какая дикость взбредет ему в его татарскую башку, черт с ним!..

На этом наш разговор и прекратился...

----------

[1] «Хромушка», или «Хром», было шутливое домашнее прозвище Красина, с которым обращались к нему и родные, и такие близкие друзья, как я. Реалистом он очень увлекался химией, и, возясь с хромом, он вечно приставал ко всем домашним со своим хромом, почему его и прозвали так.

[2] Красин, я знал это, часто в ЦК и на съездах жестоко схватывался с Лениным, который еще в Брюсселе характеризовал его словами «башка, но великий буржуй...», из-за чего тогда у меня вышел с ним тоже спор. Отойдя в эту эпоху далеко от революции, Красин при встречах и разговорах со мной, очень часто возвращаясь к воспоминаниям своего видного участия в революции, в свою очередь крайне резко отзывался о Ленине, подчеркивая его нетерпимость, его «нелепое самодержавное генеральство», часто подкрепляя свои характеристики ссылками на их общего близкого товарища Глеба Максимилиановича
Кржижановского, также относящегося, по словам Красина, к Ленину весьма скептически в то время».
kluven

«Большевистский переворот застал меня в Стокгольме.

Вскоре я поехал в Петербург, чтобы выяснить себе истинное положение вещей. Collapse )

Говорил со мной в этот раз Ленин резко, тоном настоящего и всесильного диктатора.

— Допустим, — говорил он, — что не все укладывается в ваше и Никитича понимание... Что делать: для молодого вина старые мехи малопригодны, слабоваты они, закон истории... Но нам нужны люди, как Никитич и вы, ибо вы оба люди-практики и делового опыта. Мы же все, вот посмотрите на Менжинского, Шлихтера и прочих старых большевиков... слов нет, все это люди прекраснодушные, но совершенно не понимающие, что к чему и как нужно воплощать в жизнь великие идеи... Ведь вот ходил же Менжинский в качестве наркомфина с целым оркестром музыки не просто взять и получить, нет, а реквизировать десять миллионов... Смехота... А посмотрите на Троцкого в его бархатной куртке... Какой-то художник, из которого вышел только фотограф, ха-ха-ха! Даже Марк (Елизаров) ничего не понимает, хотя он и практик, но в голове у него целый талмуд, в котором он не умеет разобраться...

Среди этого разговора, держась все время настороже, чтобы не сказать чего-нибудь, что могло бы меня связать каким-нибудь необдуманным обещанием, я обратил его внимание на то, что, насколько я успел заметить и понять, вся деятельность большевиков у власти пока что сводится к чисто негативной.

— Ведь пока что — не знаю, что будет дальше, — вы только уничтожаете... Все эти ваши реквизиции, конфискации есть не что иное, как уничтожение...

— Верно, совершенно верно, вы правы, — с заблестевшими как-то злорадно вдруг глазами живо подхватил Ленин. — Верно. Мы уничтожаем, но помните ли вы, что говорит Писарев (Д. И. Писарев, известный литературный критик-разночинец XIX в. — Ред.), помните? «Ломай, бей все, бей и разрушай! Что сломается, то все хлам, не имеющий права на жизнь, что уцелеет, то благо...» Вот и мы, верные писаревским — а они истинно революционны — заветам, ломаем и бьем все, — с каким-то чисто садическим выражением и в голосе и во взгляде своих маленьких, таких неприятных глаз, как-то истово не говорил, а вещал он, — бьем и ломаем, ха-ха, и вот результат, — все разлетается вдребезги, ничто не остается, то есть все оказывается хламом, державшимся только по инерции!.. Ха-ха-ха, и мы будем ломать и бить!..

Мне стало жутко от этой сцены, совершенно истерической. Я молчал, подавленный его нагло и злорадно сверкающими узенькими глазками... Я не сомневался, что присутствую при истерическом припадке.

— Мы все уничтожим и на уничтоженном воздвигнем наш храм! — выкрикивал он. — И это будет храм всеобщего счастья!.. Но буржуазию мы всю уничтожим, мы сотрем ее в порошок, ха-ха-ха, в порошок!.. Помните это и вы, и ваш друг Никитич, мы не будем церемониться!..

Когда он, по-видимому, несколько успокоился, я снова заговорил.

— Я не совсем понимаю вас, Владимир Ильич, — сказал я, — не понимаю какого-то, так явно бьющего в ваших словах угрюм-бурчеевского пафоса, какой-то апологии разрушения, уносящей нас за пределы писаревской проповеди, в которой было здоровое зерно... Впрочем, оставим это, оставим Писарева с его спорными проповедями, которые могут завести нас очень далеко. Оставим... Но вот что. Все мы, старые революционеры, никогда не проповедовали разрушения для разрушения и всегда стояли, особенно в марксистские времена, за уничтожение лишь того, что самой жизнью уже осуждено, что падает...

— А я считаю, что все существующее уже отжило и сгнило! Да, господин мой хороший, сгнило и должно быть разрушено!.. Возьмем, например, буржуазию, демократию, если вам это больше нравится. Она обречена, и мы, уничтожая ее, лишь завершаем неизбежный исторический процесс. Мы выдвигаем в жизнь, на авансцену ее, социализм или, вернее, коммунизм...

— Позвольте, Владимир Ильич, не вы ли сами в моем присутствии, в Брюсселе, доказывали одному юноше-максималисту весь вред максимализма... А вы тогда говорили очень умно и дельно...

— Да, я так думал тогда, десять лет назад, а теперь другие времена назрели...

— Скоро же у вас назревают времена для вопросов, движение которых исчисляется столетиями, по крайней мере...

— Ага, узнаю старую добрую теорию постепенства, или, если угодно, меньшевизма со всею дребеденью его основных положений, ха-ха-ха, с эволюцией и прочее, прочее. Но довольно об этом, — властным, решительным тоном прервав себя, сказал Ленин, — и запомните мои слова хорошенько, запомните их, зарубите их у себя на носу, благо он у вас довольно солиден... Помните: того Ленина, которого вы знали десять лет назад, больше не существует... Он умер давно, с вами говорит новый Ленин, понявший, что правда и истина момента лишь в коммунизме, который должен быть введен немедленно... Вам это не нравится, вы думаете, что это сплошной утопический авантюризм... Нет, господин хороший, нет...

Collapse )

— И не говорите! — крикливо и резко и многозначительно перебил он меня. — И благо вам, если не будете говорить, ибо я буду беспощаден ко всему, что пахнет контрреволюцией!.. И против контрреволюционеров, кто бы они ни были (ясно подчеркнул он), у меня имеется товарищ Урицкий (председатель Петроградской ЧК, убит 30 августа 1918 г. эсером Каннигесером. — Ред.)... Ха-ха-ха, вы, вероятно, его не знаете!.. Не советую вам познакомиться с ним!..

И глаза его озарились злобным, фантастически-злобным огоньком. В словах его, взгляде я почувствовал и прочел явную неприкрытую угрозу полупомешанного человека... Какое-то безумие тлело в нем...

Collapse )
kluven

«Мое описание Ленина, по личным моим воспоминаниям и отношениям с ним,

закончено. Я привел в моей книге все наиболее характерное из того, что сохранилось в моей памяти об этой зловещей для России, а может быть, и не только для России, исторической личности...

Я воздерживаюсь от невольно напрашивающихся общих характеристик и выводов, предоставляя приведенным фактам говорить самим за себя и самому читателю сделать те или иные выводы... Мне остается только поставить заключительную точку. Но, прежде чем сделать это, я не могу не сказать, что в конце своей жизни Ленин пережил мучительную, длительную, трагическую агонию. Всем известно, как он умер. Я не был свидетелем его последних дней, его предсмертных мучений. Говорю о них со слов других. А страдания его, очевидно, были ужасны.

И ужас их, их сила сводилась главным образом к чисто моральным переживаниям. Полупомешанный, но с частыми (сперва) возвратами к просветлению, он не мог не видеть того, до чего он довел Россию, он не мог не понять того, что его система идти и забирать как можно левее потерпела полный крах, принесший несчастье не одной России. Заговорило, по-видимому, и то простое человеческое, чему имя: «совесть»...

Но сильный и, сказал бы я без желания оскорбить его память, идиотски сильный волею человек, он думал и надеялся, что всегда успеет в должный момент повернуть руль в необходимом, согласно требованию момента, направлении, рассчитывая только на свои силы и глубоко презирая свое окружение, всех этих Троцких и Сталиных. И он не мог не убедиться, что не только нельзя дальше идти влево, но что наступил момент конца жестоким экспериментам, когда рулевой должен изо всей силы повернуть штурвал, чтобы, сдвинувшись с мертвой точки крайней, упершейся в тупик левизны и разрушения всего, пойти по новому пути, пути строительства и восстановления жизни... И вот, уже одолеваемый начальной стадией своей ужасной болезни, он пользовался просветлениями в обволакивающей его ночи, чтобы начать подготовлять население, а главное подготовить «товарищей», всех тех, кого он, развратив своим «учением» и вызвав в них усердие не по разуму, всех этих «ленинцев», к необходимости пойти назад, к старым формам жизни...

И вот, еще задолго до нэпа, он в своих очередных выступлениях и речах стал указывать на те крайности, до которых довела Россию «левизна» его основной политики. Он смело, мужественно и резко стал указывать на них, как раньше определенно же вел влево. Он говорил о «детских болезнях», которые переживала и, по его словам, пережила коммунистическая партия и руководимое ею Советское правительство, от которых теперь следует решительно отказаться.

Он говорил, и доказывал, и убеждал... Но горе предводителю, который вел народ к известной туманной точке, вел, сам не веря в ее реальность, но убеждая, что она существует и видна, как путеводная звезда. И еще больше горе и несчастье тому народу, который, частью уверовавший в обман, а большею частью подгоняемый дружиной такого вождя, шел за ним... Обман обнаружился, мираж исчез, и путеводная звезда оказалась расколотым корытом жизни.

Но те, кто стоял рядом с вождем и кто всеми силами, искренно или неискренно, с усердием приближенных рабов, или глупых, или главным образом лукавых, проводил взгляды вождя, пользуясь за это первыми местами, не могли, конечно, не возмутиться, когда из уст его услыхали слова, шедшие вразрез со всем тем трафаретом, с которым они уже свыклись и эксплуатация которого обеспечивала им и на будущее (как им казалось) власть и могущество... Они не могли не испугаться, ибо отказ от трафарета, казалось им, мог повести не только к уничтожению их влияния, но даже и к полному, не только моральному, но самому простому Физическому уничтожению...

Collapse )
kluven

Просматриваю писания борцов за диалектический материализм

в области естествознания, с притушенной лампой на пожелтелой бумаге.

Читаю: "Лобачевский заявил в споре между капитализмом и сексуализмом..."

Вчитываюсь: "Лобачевский заявил в споре между кантианством и сенсуализмом..."
kluven

«В конце жизни Ленину пришлось вести бескомпромиссную борьбу с триумвиратом

Зиновьева, Каменева и Сталина, в ходе которой триумвират оттеснял его от власти.

Вопрос о власти в то время был частью вопроса об экономическом и политическим будущем России. Ленин добивался дальнейшего наращивания порожденных нэпом рыночных связей, триумвират - создания условий для возрождения подорванной нэпом тоталитарной экономики. За политическими коллизиями здесь скрывались экономические интересы разных слоев формировавшегося директората.

Collapse )
kluven

МАРАХОВСКИЙ, "Минутка любви"


Как сообщают злые люди, техногигант Гугл некоторое время назад провёл у себя передовую образовательно-воспитательную инициативу по борьбе с расизмом & неравенством. Главный тезис: все белые мужские работники гугла должны осознать свою инфернальную сущность.

Я немножко процитирую злых людей (https://www.city-journal.org/a-radical-racial-reeducation-program-at-google):

«В базовом учебном модуле под названием «Союзничество в действии» глава отдела системного союзничества Google Рэнди Рейес и команда консультантов из Ladipo Group обучают сотрудников деконструкции их расовой и сексуальной идентичности, а затем ранжируют себя по иерархии «власти и привилегий». Затем инструкторы учат сотрудников «управлять своими реакциями на привилегии», которые могут включать в себя чувства «смущения, стыда, страха и гнева», с помощью «движений тела», «глубокого дыхания», плача и воображаемого путешествия в «своё счастливое место»

(...)

Шерис Торрес, экс-глобальный директор Google по инклюзивности (ныне вице-президент в Facebook Financial), провела видео-дискуссию с профессором Бостонского университета Ибрамом X. Кенди о расизме в американской жизни. Кенди утверждает, что все американцы, включая детей в возрасте до трех месяцев, в корне расисты. «Быть воспитанным в Соединенных Штатах - значит быть расистом, а быть расистом - значит почти пристраститься к расистским идеям», - сказал он. (...) Решение, по утверждению Кенди, состоит в том, чтобы все американцы признали свою причастность к расизму и «реагировали так же, как они реагируют, когда им ставят диагноз серьезного заболевания». Отрицание причастности к расизму является лишь дополнительным доказательством расизма. «Для меня сердцевина расизма - это его отрицание, и это отрицание звучит как «Я не расист», - говорит Кенди. - «Безусловно, это критически важный шаг для американцев - больше не отрицать свой собственный расизм».

Сотрудники Google создали внутренний документ под названием «Ресурсы по борьбе с расизмом», который содержит списки для чтения, графические изображения и упражнения на осознание расовой принадлежности (...) рисунок, озаглавленный «Пирамида белого превосходства», продвигает идею о том, что Дональд Трамп ведет общество по пути к «массовым убийствам» и «геноциду»».


Ибрагим Х. Кенди


...На этом месте хотелось бы передать привет всем недооценённым в этой стране юным специалистам, которых в Гугле точно оценят.

Дорогие юные специалисты, godspeed.

Помимо того, что вы попадёте в чужой мир, где каждый шаг будет даваться с повышенными усилиями (теми самыми, которых вы не прикладывали в собственной стране, только больше) - вы ещё будете и сидеть на политинформациях, где какие-то надсмотрщицы будут объяснять вам про ваш расизм, сексизм и привилегированность, и не надейтесь, что фраза «Ай эм рашен» вас спасёт - это только усугубит, ведь все знают, что Путинз Раша является наряду с Венгрией иконой американских альтернативных правых.

А когда вы, как некий Уинстон Смит под кирзой Партии, наконец хрустнете под комиссарской туфелькой 44-го размера и поймёте свою привилегированность - вас научат обнимать себя руками и управлять своим покаянием через рыдание и холотропное дыхание. А может, даже через передовую викканскую магию, которую будут вам также преподавать в обязательном порядке в ваше свободное от работы время отборные бодипозитивные ведьмы с дипломами по социологии и разнообразию.

...Впрочем, попадание в гуголь сегодня не единственный популярный сюжет золушкинга. Я позволил себе сегодня на ежедневной мараховщине вдумчиво рассмотреть самый модный экспресс к успеху, о котором говорят самые прошаренные ув. современники: "Злобная невинность отправляется в магический NFT-бордель" (https://sponsr.ru/marahovsky/6387)

* * *

kluven

«В Узбекистане найден “тираннозавр” до тираннозавров --

узбекистанский улугбекзавр. В длину он достигал 8 метров и весил больше 1000 килограммов. Обитал на территории современного Узбекистана около 90 миллионов лет назад».

https://zen.yandex.ru/media/funscience/v-uzbekistane-naiden-tirannozavr-do-tirannozavrov-6139bb246de9ff5d062563dc

* * *

А где же самый древний украинозавр?
kluven

А. ДЮКОВ

«Купил я тут любопытства ради вышедшую в ЖЗЛ книгу о Егоре Гайдаре. Купил из любопытства: действительно ли авторы поставили Гайдара в один ряд со ["отравленными Новичком"] Скрипалями, Навальным и Быковым, как на то толсто намекалось во всплывшей у меня во френд-ленте рецензии. Любопытство я удовлетворил (расскажу чуть позже), а заодно и почитал те главы книги, которые посвящены началу 90-х.

И вот читаю я - и стойкое дежавю, читал я когда-то такое. Вот точно! Но где? Мучался, мучался, наконец понял.

Колесников и Минаев о начале 90-х пишут ровно так же, как при Хрушеве и Брежневе писатели-соцреалисты писали о гражданской войне. Разруха, голод, но главное не это, главное, что людям дали будущее. "Именно будущее было самым ценным товаром в тот момент. За оппонентами было лишь прошлое... На этом вот странном чувстве и была построена его популярность: на вере в в это неосязаемое, непонятное, туманное будущее" - бери и вставляй в любую книгу из политиздатовской серии "Пламенные революционеры", разницы никто не заметит.

Удивительнейшая вещь: стоит только нашим борцам с тоталитарным советским режимом начать писать о Егоре Гайдаре, как в ход идет именно язык соцреализма.

Чудакова написала о Гайдаре кальку с "рассказов о Ленине"; Колесников и Минаев пишут в духе серии "Пламенные революционеры".

Видимо не находится более рационального и менее манипулятивного языка.
Либо так, либо не получается светлый образ».

kluven

ВЛ. ТОР


Это поле на границе нашей деревни Нечёсово - та самая земля, которая приватизирована джамаатом Аминовка для построения в сердце России халяльно-шариатского аула.

Виталий Выскребцев: – Моя бабушка родившая В Нечесово 10 детей просто бы в гробу перевернулась!

Вл. Тор: – Это не просто кошмар... это наша действительность, спасибо Путину, Воробьёву и прочей ЕР...

Виталий Выскребцев: – Ублюдки ! "Русский мир" они строят!