Sergey Oboguev (oboguev) wrote,
Sergey Oboguev
oboguev

Category:

Суицидальные мотивы в лирике Новодворской

(Навеяно разговором о “фотографии Валерии Ильиничны в старости”.)

Недавно ознакомился с жизнеописанием девы нашей Валерии, издание обновленное и дополненное [1], но на 90% представляющее перепечатку более ранней версии автожития [2].
[1] В. Новодворская, “Над пропастью во лжи”, М. 1998 (серия “Талантливые и знаменитые”).

[2] В. Новодворская, “По ту сторону отчаяния”, М. 1993.

Наиболее бросающиеся в глаза психологические мотивы – раненный нарциссизм, ненависть, экзальтированность суицидом и смертью. Трудно, конечно, с определенностью судить, в какой степени всё это написано искренне (и порождено реальными ужасами, пережитыми Новодворской в психиатрической клинике, индоктринацией со стороны старших в детстве и какими-то ранними событиями, которые остались за рамками книги, но видимо имели фундаментальное значение), а в какой – поза, расчитанная на эпатаж обывателей и добродушных позднесоветских властей (основная часть “революционной деятельности” Валерии Ильиничны развернулась во второй половине 80-х гг. и никакой действительной угрозы для нее не подразумевала). Вполне вероятно, что чистой воды в этих мемуарах немного, и всё это главным образом театральный спектакль, как бы авангардистский перфоманс в жанре параполитики, в конкуренцию галерее Гельмана.

Тем не менее. Некоторые характерные цитаты (по [2]):

«...драгоценное право на смерть... главное в жизни.» (187)

«Самопожертвование и сакральная идея – стержень бытия.» (13)

«Если Игорь Царьков остался в живых, то никак не по моей вине. Своих благоприобретенных честных и идейных интеллигентов я вела к гибели, ужасаясь себе, но не раскаиваясь в этом.» (99)

«Пусть он [СССР] станет нам всем братской могилой...» (22)

«Ветеран движения Ася Лащивер считала, что прокурор будет просить два года, а дадут мне один. Это означало голодовку и смерть, ибо на кассацию я бы подавать не стала. Но смерть в ДС не являлась даже поводом для внеочередного партсобрания, тем паче для печали... Всем было ясно, что делать [...]: заставить их [Горбачева и перестройку] убить всех членов партии. ДС могли похоронить только в братской могиле.» (208)

«Мне кажется, что Василий Аксенов потому и уехал, что не нашел здесь желающих выйти с ним на площадь – и умереть.» (92)

«В собственном восприятии ДС выглядел так:»
«Земная жизнь – одна минута
Падения от “Да” до “Нет”.
Лишь тот поймет его секрет,
Кто не раскроет парашюта.»
(191)

«Не один дээсовец согласился бы лечь под танк... я с радостью бы пошла на расстрел в Лефортово...» (246)

«...надо сказать себе, что жизнь кончена, что чем скорее придет смерть, тем лучше... Тело – твой враг, ибо оно реагирует на страдания.» (219)
(Это речение подается как якобы “рецепт Солженицина”, однако что у лагерника Солженицина нижняя ступень доходяги, у благоустроенной дамы Новодворской – отправная посылка.)

Смерть обоготворяется. Небытие – избавление от оков жизни, очищение, награда и отрада, чистый, зовущий идеал, желанное:

«В наш бумажный век заменителей и иммитаций и люди имеют укороченный срок годности; Германов Лопатиных и Верочек Фигнер среди них нет. Только один не захотел уподобиться остальным, один избежал общей участи ценой жизни. В 1989 году самый чистый из нас, классический чеховский интеллигент Костя Пантуев покончил с собой.» (97)

«Разве умереть от руки врагов на руках друзей – это несчастье? Это же мечта каждого настоящего большевика, и здесь я большевиков понимаю и с ними солидаризуюсь.» (12)

Нужно в этот выдох вслушаться:

«Разве умереть... – это несчастье? Это же мечта...»


На протяжении всей книги Новодворская повторяет о стремлении попасть в лагерь и там умереть. А вот что она пишет о зомбированной психике “обращенной”, по собственному выражению В.Н., молодежи:

«Юлий Ким [объяснил юным студентам], что не стоит распространять листовки... это был большой грех: остановить жертву у алтаря. Надо молча склониться, благословить и дать совершиться судьбе...» (32)

«Юра Бехчанов... прочел программные стихи молодого члена ДС... Потом мы много их читали, я – так на каждом митинге...»
«Значит, ляжем под танки
Под кремлевской стеной
Между штурмом Лубянки
И гражданской войной.»
(199)

Экзальтированность смертью отчетливо проступает в реакции Новодворской и ее круга на литовские (1991 г.) события:

«То, что мы задумали... у Саюдиса вызвало панику. Они все считали, что мы живыми из этой переделки не выберемся. Впрочем, мы думали так же. Мы другого и не хотели.» (183)

«Мы выбрали пятерых камикадзе... Мы просто напрашивались на выстрел.» (183-4)

«Мы... едва успели вовремя вынуть Юру Бехчанова из петли. У него было слишком много совести.» (184)

«Юра [22 года] считал, что мы не искупили своей вины перед Литвой [т.е., вероятно, “от имени советского народа”], раз мы остались в живых. И Юра был прав.» (185)

Подобного же рода высказывания из [1]:

«Когда я впервые испытала потустороннее чувство смертника […]?» (10)

«Я винила себя в том, что вовремя не нашла Ильина и не пошла с ним вместе на расстрел.» (31)

«Свобода у стены тюремной,
Повязкой не закрыв лица,
Принять рассвета откровенье
В могучей музыке конца.»
(33)

«Саша закричал, что он не может больше жить, выбежал на Крымский мост и бросился в воду. На его несчастье, его выловили оттуда.» (34)

«Я им не мешала играть, потому что считала, что мы все пойдем на смерть; имеют же они право на маленькие развлечения по дороге?» (36)

«Нашу ближайшую перспективу я честно обрисовала членам организации […]: арест, пытки, расстрел. Мне казалось, что такая перспектива вполне улыбается моим коллегам (ведь мне она улыбалась!).» (37)

«Я уже ходила в смертниках» (39)

«У меня возник план […] добиться приговора к расстрелу, […] умереть по высшей категории» (40)

«Но как умереть в Лефортове? В пролет не бросишься – все затянуто сетками из стали. Вены перерезать нечем. Повеситься невозможно – каждые 3-5 минут часовой-надзиратель заглядывает в глазок […] Попытка задушить себя под одеялом нейлоновым чулком не удалась: у меня не хватало физических сил затянуть узел до смертельной нормы. К тому же голову прятать под одеяло запрещалось. Мои попытки негласной голодовки (успеть умереть, пока не хватятся) обнаруживались на 4-5-й день. Смерть в Лефортове была недосягаемым благом, изысканным дефицитом, сказочным сном. Она могла только присниться.» (68-9)

«Идя на неизбежный арест и возвращение (более чем вероятное) в “Дом Страдания”, я просила у товарищей по диссидентству одного: достать мне ампулу с ядом, чтобы не попадаться живой им в руки, чем, похоже, страшно пугала диссидентов, которые смотрели на этот вопрос менее радикально. Расстрелять все патроны и оставить последний для себя – это и полезно, и приятно, и в моем вкусе. […] из моего шикарного намерения броситься на свой собственный меч ничего не вышло.» (105)

«Мне кажется, что Василий Аксенов потому и уехал, что не нашел здесь желающих выйти с ним на площадь – и умереть.» (114)

«я хотела казни» (118)

«[Ждут] пытки. Моя сухая голодовка. Искусственное кормление. Потеря рассудка. Или, если повезет, смерть от травм. […]предаться ужасу и отчаянию я успею после ареста, когда не будет других занятий, когда действительно надо будет умирать.» (119)

«Я была на верху блаженства. Я знала, что в лагере не выживу, но это была возможность умереть...» (135)

«Ночь. Площадь. […] И Ася стоит в саване. Картинка с выставки!» (162)

После разогна демонстрации в Тбилиси «Мы не хотели жить. Мы хотели, чтобы нас убили теми же саперными лопатками.» (199)

«Когда кончился срок Саши Элиовича, он отказался выходить из камеры, оставив нас умирать. Его вывели и посадили на травку. Стоять он не мог. Слава Богу, подъехал дээсеовский Красный Крест с соками и машиной. Умирать остались Юра Гафуров, Игорь Царьков, редактор партийной газеты “Свободное слово” Эдуард Молчанов и я. Юра Гафуров так страдал, что спрашивал у меня, не может ли он вскрыть гвоздем вены, чтобы скорее умереть, а не ждать жуткой смерти от жажды. Я еле его отговорила.» (204)

«Мы делали шаг вперед, рвались на автоматы и умоляли их стрелять, чтобы мы искупили позор России. […] А вечером мы с Леной едва успели вовремя вынуть Юру Бехчанова из петли. У него было слишком много совести. […] В 22 года трудно примиряться с неизбежным. Юра считал, что мы не искупили своей вины перед Литвой, раз мы остались в живых. И Юра был прав.» (221-2)

«Об этом будет приятно вспомнить перед смертью, хотя бы и на виселице.» (228)

«По дороге я пыталась договориться с прокурорскими (как потом выяснилось, гэбистскими) мальчиками, чтобы они открыли запертую дверцу машины и дали мне выскочить на полном ходу и разбиться.» (242)

«Возникали проекты массовых голодовок и даже самосожжений. При жизни я еще могла это остановить, но после моей смерти в Лефортове осиротевший ДС и коктейль Молотова мог употребить. Я же сама учила дэ-эсовские кадры не отдавать им людей.» (279)

«Я бы взяла автомат в руки хотя бы для вида, чтобы с ним умереть.» (342)

«Константин Боровой […] организовал “ночное” в Яме на ТУ и сам сказал с экрана Ельцину: “Возьмите нашу жизнь”» (345)

«Всю ночь мы готовились к смерти, а в 7 утра раздалась канонада. Для нас это была музыка сфер.» (346)

«Если бы в июле 1996 года победил Зюганов, мы все просто пошли бы на виселицу.» (348)

и т.п.

На обложке книги – семейная фотография. Двое и обрез (доктор Фрейд не преминул бы его проинтерпретировать).



Разумеется, цирк Новодворской – это в значительной мере театральный проект с предполагавшимся коммерческим и статусным выходом (видимо, оказавшийся не слишком удачным в этом качестве).

И всё же, всё же...

Из воспоминаний Савинкова о его товарищах по покушению на Плеве: “Каляев любил революцию так глубоко и нежно, как любят ее только те, кто отдает за нее свою жизнь... К террору он пришел своим, особенным, оригинальным путем и видел в нем не только наилучшую форму политической борьбы, но и моральную, быть может, религиозную жертву. [Сазонов] почувствовал за... его [Каляева] вдохновенным словами – горячую веру, за его любовью к жизни – готовность пожертвовать этой жизнью, более того – страстное желание такой жертвы. Для него [Сазонова] террор тоже был прежде всего личной жертвой”. После совершения убийства, из тюрьмы, Сазонов писал своим товарищам: “Вы дали мне возможность испытать нравственное удовлетворение, с которым ничто в мире не сравнимо... Едва я пришел в себя после операции, я облегченно вздохнул. Наконец-то кончено. Я готов был петь и кричать от радости.” Третьей участницей была Дора Бриллиант. “Террор для нее, как и для Каляева, окрашивался прежде всего жертвой, которую приносит террорист. Вопросы программы ее не интересовали... Ее дни проходили в молчании, в молчаливом и сосредточенном переживании той внутренней муки, которой она была полна. Она редко смеялась, и даже при смехе глаза ее оставались строгими и печальными. Террор для нее олицетворял революцию, весь мир был замкнут в боевой организации.” Накануне покушения “приехала Дора Бриллиант... – Я тоже хочу участвовать в покушении. – Послушайте, Дора... – Нет, не говорите... Я тоже хочу... Я должна умереть.”

Сартр рассказывает об известном левом деятеле Низами и его впечатлениях от атмосферы в среде победившей радикальной интеллигенции: “Я знаю, что он был одержим идеей смерти. Он был в СССР и говорил об этом со своими советскими товарищами, и он мне говорил, вернувшись, – революция, которая не дает нам одержимости смертью – это не революция. Это не глупо.”

Изгоев в “Вехах” заключает: “Каких бы убеждений не держались различные группы русской интеллигентной молодежи, в конечном счете, если глубже вдуматься в ее психологию, они движутся одним и тем же идеалом... Этот идеал – глубоко личного, интимного характера и выражается в стремлении к смерти, в желании себе и другим доказать, что я не боюсь смерти и готов постоянно ее принимать. Вот, в сущности, единственное и логическое, и моральное обоснование убеждений, признаваемое нашей революционной молодежью в лице ее наиболее чистых представителей.”

Изгоев обращает внимание на то, что градация “левизны” политических течений, как они оцениваются интеллигенцией, не вытекает из их программ: «Ясно, что критерий “левости” лежит в другом. ”Левее” тот, кто ближе к смерти, чья работа “опаснее” не для общественного строя, с которым идет борьба, а для самой действующей личности.»

Он цитирует максималистскую брошюру: “Мы повторяем: крестьянин и рабочий, когда ты идешь бороться и умирать в борьбе, иди и борись и умирай, но за свои права, за свои нужды” – “Но ведь это не что иное, как самоубийство, и бесспорно, что в течение многих лет русская интеллигенция являла собой своеобразный монашеский орден людей, обрекших себя на смерть, и притом на возможно быструю смерть.”

* * *

А Печерин?!
«Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтоженья!
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницу возрожденья!»


«Я нарочно наклонял голову через перила, чтобы прохладные брызги били мне прямо в глаза, чтобы водяная пыль покрывала меня с ног до головы... Я думал: каково наслаждение – умереть в водах Рейнского водопада! Какое живое, кипящее сладострастие – броситься стремглав в эту снежную, прохладную пучину, крутиться несколько секунд в этих кулбящихся, серебрянных, звонких валах, и потом, вслед за ними, в тонком, прозрачном тумане умчаться в быстрые светло-зеленые воды Рейна!.. Да, господа: что ни говорите, а смерть прекрасная вещь! Ею красуются народы и неделимые. Самая скучная вещь в мире – это государство, которое не умирает (как напр. Китай), и человек, который живет за 50 лет. [...] Я закрыл глаза и долго стоял как будто прикованный волшебною силой к этому месту, неподвижный, в блаженном забвении, в сладкой дремоте.»

Гершензон пишет: «Печерин издавна лелеял мысль о смерти. Он полюбил ее, кажется, еще в то время, когда больше всего дорожил неприкосновенностью своей мечты: тогда смерть представлялась ему единственным достойным исходом, чтобы мечта не загрязнилась; уйти из действительности – в ученую келью, или, еще лучше, в могилу! Теперь, в его новом сознании, эта мысль преобразилась: её пассивное содержание заменилось активным. В борьбе с влечениями своего сердца он опять возжаждал смерти, как раньше – перед лицом бесстрастной действительности; но теперь смерть должна была быть уже не бегством от борьбы, а ее венцом, последней победой. И опять я не берусь сказать, как это сделалось, но всякий сейчас увидит, что так оно было.»

Разбирая затем одно из произведений Вл. Печерина (поэму “Вольдемар”), Гершензон заключает разбор словами: «...разрушение само обновляет мир, оно – источник жизни. Эта мысль уже и раньше мелькала у Печерина... Теперь он придал ей универсальный смысл. Он послан на землю для того, чтобы призвать в мир Смерть-обновительницу. Так возникла у него философия смерти, в которой его личная участь неразрывно сплелась с представлением о грядущем мировом катаклизме.»

Вот, кстати, некоторые выдержки из этой поэмы:

«Sophie: Вольдемар, Вольдемар - что это значит? Боже мой! Вы стали еще бледнее – в глазах у вас смерть – я пошлю за доктором. Вольдемар: Нет, нет, останьтесь, Sophie – мне ничего не нужно – доктор не может мне помочь. [...] Разбить эти оковы, которые связывают мне руки, разрушить этот старый мир, в котором мне душно и вольной рукою создать себе новый мир, новое широкое поприще для широкой деятельности! Sophie: Теперь для меня все ясно – к несчастию, очень ясно! Но – благородная душа! ты знаешь ли, что этот путь, на котором ты стоишь, не есть путь жизни – это путь смерти! Вольдемар: О милая! что такое жизнь? Высокая мысль, блестящая и быстрая как молния; поцелуй любви, сладостный и минутный, как дыхание розы – вот жизнь! – а все прочее – внешность, пустота, ничтожность, не жизнь, а призрак жизни! [...] Если бы я считал мою Sophie такою обыкновенною женщиной... мог ли бы я спросить тебя этим глухим голосом – слушай! это звон погребального колокола – “Sophie! готова ли ты на все? готова ли ты заглянуть в лицо... смерти?” Sophie: Смерти! – смерти! - Что вы, Вольдемар? – к чему эти мрачные мысли? Вольдемар: Неужели смерть так ужасна? О! стыдись, Sophie! Вспомни – в одну из прекраснейших минут нашей любви, на бале, в шуме веселья, ты сказала мне: “Вольдемар! Мне часто приходит желание смерти. И что мне делать на земле сей хладной? В цветущем юности венке отрадно в могилу свежую сойти.” Я сохранил эти слова в сердце своем, как драгоценную жемчужину, как залог будущего. Не измени мне, Sophie! Sophie: Но умереть, вам умереть, когда розы жизни для вас только распускаются? умереть в такие лета, когда человек сжимает молодую жизнь в судорожных объятиях и умоляет: постой, прекрасная, не уходи! еще утро замогильное не настало! О! нет! нет! Вольдемар: Sophie! Кровью, кровью и не иначе искупляются и обновляются народы... Я давно имею странные предчуствия – мне кажется, что звезда моей славы должна взойти над моей могилой... Этот Вольдемар, в котором теперь бродят и кипят стихии какого-то будущего мира, этот Вольдемар, как он теперь пред вами стоит, в полноте жизни, – не значит ничего: но когда он сделается горстью пыли, горстью тонкой пыли, - о! тогда душа его переселится в целые поколения, и помчит, как вихрь, целые народы, и будет им огненным столбом, путеводителем в пустыне... Я жил как царь, в венце твоей любви. Теперь послушай, милое, розовое существо, petite Sophie, – посторонись немного – дай место важной, почтенной даме – смерти – прошу тебя. Sophie: Я, невеста твоя, умоляю тебя на коленах – о Вольдемар, ужели нет спасения, нет средства? Вольдемар: Sophie! Дни мои давно сочтены. Дерзкий ребенок! ты ли смеешь поправлять Великого Математика? [т.е. смерть]»;

присутствует и весь подобающий антураж “Мне хорошо – мне очень хорошо – спокойно и прохладно как в могиле”; “Вместо платья мне венчального – белый саван гробовой, вместо пенья ликовального – со святыми упокой” и т.д.


Однако главное, самое мощное произведение Печерина – поэма, так и озаглавленная: “Торжество смерти”. Это грандиозная симфония Бетховенской силы, символизирующая уничтожение России. Поэма открывается картиной февральского праздника в Петербурге, во второй части являются Немезида, стихии и подземные духи мщения:
Собирайтесь, собирайтесь!
Ветры с запада, слетайтесь! (трижды)
Глас правдивой Немезиды,
За столетние обиды,
Вас на мщение зовет –
Ветры! ветры! все вперед!
Ветры! море обхватите,
Море к небу всколыхните
Вздуйте волны, подымите,
И как горы, покатите
На преступный этот град,
Где оковы, кровь и смрад!
Пойте и пляшите, други!
В резвые свивайтесь круги!
Мщенья, мщенья час настал!
Лютый враг наш, ты пропал!

Музыка играет галоп – ветры улетают попарно в бурной пляске. Являются на воздухе мириады сердец, облитых кровью и пронзенных кинжалами. Хор сердец:
В грудях юношей мы бились
За свободу, правоту,
К бесконечному стремились,
Обожали красоту...
Да прольется ж над сим градом
Мщенья вечного фиал!
     О святая Немезмда!
Да отмстится нам обида! (трижды)

Немезида ударяет бичем. Буря начинается. Отдаленные раскаты грома – молния – ветры воют – море стонет – скалы глухо откликаются – морские птицы стаями летят к берегу – волны, вынырнув из бездны, подымают головы к небу и целуют края ризы его. Являются мириады факелов, погасших и курящихся [со своей чередой проклятий], затем бледные тени воинов, покрытые кровью и прахом со словами “Крепко мы за вольность бились, за всемирную любовь и т.д.”. В апофеозе над гибнущим градом встают пять бледных звезд мщенья – лики декабристов, благославляющих карающую руку Немезиды:
Чистой доблести светила,
Мы взошли на небеса,
И с надеждой обратило
К нам отечество глаза...
Но кровавою рекою
Залил неба свод тиран [...]
О святая Немезмда!
Да отмстится нам обида! (трижды)

Немезида подымается с престола и, одной рукою потрясая бичем, а другою указывая на город, говорит:
Час отмщенья наступает:
Море стогны покрывает
И, как пояс, обвивает
Стены крепкие дворцов,
Храмы светлые богов.

В возмездие за нелюбезные автору деяния “тирана” (Николая I) утопает весь народ, в уста которому Печерин влагает такие слова (Хор упопающего народа):
Не за наши, за твои
Бог карает нас грехи.
О злодей! о волк несытый!
Багряницею прикрытый!
Ты проклятие небес!
Ты в трех лицах темный бес:
Ты – война, зараза, голод:
И кометы вековой
Хвост виется за тобой,
Навевая смертный холод,
Очи в кровь потоплены,
Как затмение луны!
Погибаем, погибаем,
И тебя мы проклинаем!
Анафема! Анафема! Анафема!

Над гибнущей страною смыкаются волны. Небо и земля (в один голос): Аминь!! Волны в торжественных колесницах скачут по развалинам древнего города; над ними в воздухе парит Немезида и, потрясая бичем, говорит:
Мщенье неба совершилось!
Все (*) волнами поглотилось
Северные льды сошли.
Карфаген! спокойно шли
Прямо в Индью корабли!
Нет враждебныя земли!

Примечание Н.П. Огарева (*): «В некоторых рукописях здесь поставлено собственное имя: но оно так мудрено, что мы не решились принять это чтение в свой текст.» Что это может быть за мудреное однослоговое имя? Уж не Русь ли “волнами поглотилась”? Так или иначе: музыка играет торжественный марш; являются все народы, прошедшие, настоящие и будущие и поклоняются Немезиде, благодаря ее за уничтожение России со словами (Хор народов:) «Преклоняемся... О богиня! пред тобой, и как дети поучаемся чтить любви закон святой» [sic], после чего все народы, настоящие, прошедшие и будущие, соединяются с служебными духами Немезиды и вместе с ними составляют большой балет [!!]. Буря утихает – и над гладкою поверхностью моря с Востока поднимается вечное солнце. Музыка играет тихий марш. Небо и земля посылают взаимные приветствия.


Нетрудно представить, какую программу общественных “преобразований” можно построить на основании подобных настроений.

Фромм писал, что не знает лучшего пояснения сути некрофилии , чем пример испанского генерала времен гражданской войны Астрея с его кличем “Vive la muerte!” (“Да здравствует смерть!”; Fromm, “The Heart of Man”, NY, 1964, стр. 37-8; “The Anatomy of Human Destructiveness”, NY, 1974, стр. 330-1). Однако по справедливости приоритет тут должен быть отдан Печерину. Последняя часть “Торжества смерти” – интермедия: апофеоз смерти освобождающей и обновляющей:
Является Смерть – прекрасный юноша, на белом коне. На плечах его развивается легкая белая мантия, на темнорусых кудрях венок из подснежников. Небо и земля и народы земли и прочих планет сопровождают Смерть с громкими восклицаниями: Vive la mort! Vive la mort! Vive la mort! [...] Юные народы теснятся около Смерти, обнимают ее колена, целуют ее серебрянные шпоры и позолоченные стремена: Vive la mort! Vive la mort! Vive la mort!

Пронаблюдав за поучительным утоплением России, “Хор юных народов поет Гимн смерти”, в котором восхваляет её как бога вселенной:
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
   Новый бог младой вселенной!
   Мир, тобою обновленный,
   Песнь хвалы тебе поет!
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Ветхого Творца с престола
Свергнув мощною рукой,
Царствуй, царствуй бог веселый,
Резвый, ветренный, живой!
   Бог всесокрушающий!
   Бог всевоскрешающий!
   Бог всесозидающий!
Алилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
   Ветхое, ничтожное,
   Слабое и ложное
   Пред тобой падет!
   Вольное, младое,
   Творчески-живое
   Смертью расцветет!

Театр представляет – коммунизм (светлое будущее, в котором правит смерть); переплетение жизни и смерти.

* * *

«Творчески-живое
Смертью расцветет!»


Непонятно, отчего Шафаревич не упомянул такой яркий пример, как случай Печерина, в трактате про “Социализм как явление мировой истории”...
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments