Sergey Oboguev (oboguev) wrote,
Sergey Oboguev
oboguev

Сентиментальничать – так сентиментальничать.

Есть у меня несколько любимых мест из Шульгина. «Которые помнятся.» Сев писать о реплику правосудии, инстинктивно потянул с полки «Три столицы» (Берлин, 1927), чтобы процитировать отрывок про Столыпина, но ведь «песни из слова не выкинешь». . .

Ну что же. Кто не читал или не помнит, прелюдия такова. Во время гражданской войны у Шульгина остался в Красной России старший сын, Вениамин. Последний раз Шульгин видел его в 1920 г., когда восемнадцатилетний юноша уходил с Приморского бульвара в Севастополе, направляясь на вокзал, чтобы ехать в полк. «Поступил он в марковский полк, – вот все, что я знал. С тех пор ни от него, ни о нем никаких сведений я не имел.» В 1927 г. по нелегальным каналам Шульгин пробирается в Россию разыскивать сына. Это было связано с большим риском (да, разумеется, знаю про “Трест”) – если бы Шульгина арестовали, расстрел казался неминуем.

И вот, в вечер перед переходом границы. . .

**********

В одном Волынском городке вьюга бросала в окно снег, свирепея. Оттуда, из белесоватой темноты, мятущейся и злой, освещенное окно казалось уютным, ласковым и добрым. Как прекрасны свет и тепло!.. Как сладостен рисунок окна! Если подойти ближе, на стекле искрящиеся, сказочные, оранжево-золотые узоры. . .

За окном сидел я и читал одну книгу. […] И по мере того, как я ее читал, раздвигались стенки моей души. И я понял, что истина многогранна. Каждый человек видит одну грань. Обрадованный, он кричит:

– Я нашел истину!..

Он прав: он нашел истину. Но он и неправ: он принял за истину только одну грань многогранной
истины, часть истины. А часть не может быть равна целому. И когда кто принимает часть истины за всю истину, он заблуждается.

* * *


Математику это ясно. Я написал дифференциальное уравнение. Я нашел закон для бесконечно малого куска кривой. Если мне удастся проинтегрировать мое уравнение, то есть перебросить мост от бесконечно малого к конечно великому, я нашел закон для всей кривой. Но если не удастся мне мой интеграл, я, если я математик, знаю, что обладаю истиной только для маленького бесконечно ничтожного клочка.

А нематематики этого не знают. Они не знают разницы между бесконечно малым и конечно великим. Они закон, правильный для искры костра, прилагают к огнедышащей горе. Правило, законное для прямой доски в полу их комнатушки, прилагают к огромному кругу земли, orbis terrarum. Они мгновенное, преходящее, собственное свое чувство принимают за «естественное право» народов, человечества, вселенной. . .

Можно знать «истины» разных величин, но не дано знать «Истину». Маленькия истины могут знать все люди и даже животные. «Если у меня украдут, это плохо» – это истина, которую знает всякий дикарь. Но он не может сообразить, что и всякий другой дикарь так думает. И поэтому он, не позволяя красть у себя, сам крадет вовсю. Дикарь не может проинтегрировать своего маленького дифференциала, своей маленькой истины. Эту работу за него делают великие люди, гении, пророки, учителя. Они делают скачек интуиции и из маленькой истины каждого дикаря «плохо, если у меня украдут», выходит великая заповедь Моисея:

VIII. – Не укради. (То есть не воруй сам, если не хочешь, чтобы тебя обкрадывали).

Миллионы лет прошли, пока родилась эта мысль. Но еще десятки тысяч лет пройдут, пока она утвердится окончательно. Ибо и до сих пор бродит по свету несчетное число цивилизованных дикарей, убежденных, что «плохо, если у меня украдут, и хорошо, если украду я сам».

* * *


Но заповедь «Не укради», при всем ея величии, есть тоже только «дифференциальное уравнение», правда, для огромнаго круга явлений. На этом огромном круге жизнь бесчисленных тысячелетий есть только «бесконечно малый» отрезок. Для этого отрезка заповеди Моисея и все, что из них вытекает, непреложный закон. Но, чтобы знать закон для всего круга, надо «проинтегрировать заповеди» . . .

* * *


Кто это сделает?

Это уже сделал Христос . . .

Десять заповедей Моисея, в части, касающейся отношений людей друг к другу, были дифференциальным уравнением, из котораго вытек интеграл:

– Люби ближняго, как самого себя. . .

* * *


И это закон для еще неизмеримо большаго круга явлений!

* * *


Но придет день, когда и эта Божественная черта окажется только отрезком.

И произойдет новая ослепительная надстройка.

Это будет обещанное второе пришествие Христово.

* * *


Что будет тогда? Какой закон?

Никто этого не знает.

Но, может быть, будет так: не будет «ближнего»!

Все окажется частью одного целаго. Боль всего живущаго будет ощущаться, как своя собственная. И в этом, может быть, будет новый закон.
И законы будут сменять друг друга до тех пор, пока не наступит Конец.

И в день Конца будет узнана Истина. Это будет день слияния с Богом.

* * *


. . . . . . . . . . . . . . . .

Это и многое другое я читал и думал, сидя у оранжевого окна, за которым свирепела вьюга. И вдруг почувствовал, что кто-то стоит около меня.

Я обернулся.

Не испугался. . . хотя и следовало бы.

Он сказал:

– Я – иог. Я один из тех, чьи мысли сейчас вокруг тебя. Ты знаешь ничтожно мало. Ты не осмыслил еще ничего. Но одно ты приобрел: ты хочешь знать правду. Люди, близкие тебе, не хотят знать правды. Правда сложна, правда трудна, правда в вечном движении. Люди, как ты, ленивы умом, прилежны лишь их страсти. Они хотят знать только то, что чертит их ненависть, редко – любовь. И вот это для них «правда». То, что им нравится, для них истина. То, что им неприятно, отбрасывается ими, как ложь. Таков и ты. Таков ты был всегда, таков ты сейчас. Но знай: одна тысячная доля твоей души сегодня проснулась в тебе. И это увидели те, кто видят. Ибо, когда светильник зажегся, его свет достигает очей тех, кто смотрит. И они решили испытать тебя.

Ты любишь свою родину. Любить родину на той ступени, которой ты достигнул, не грех, а долг. В мире еще мало тех, которые переросли эту любовь, которые имеют право сказать: «Мое отечество – Истина». Все остальные, которые отрекаются от этой любви, еще не доросли до нее. Они еще полузвери. . . Ибо и зверь не знает Родины. Люби Родину.

Но ты дорос до ступени, чтобы знать правду о своей земле. Иоги решили, что ты можешь видеть. Ибо другие имеют глаза и слепы, имеют уши – и глухи. Ты можешь видеть и слышать. И потому – иди . . .

Он взял меня за руку.

И я понял, что он перенес меня в какую-то страну и в какую-то среду каких-то людей. Эти люди переведут меня через границу России.

* * *


– Я буду с тобой, – сказал иог. – Не бойся. В крайности. умрет твое тело. Твое «я» умереть не может. Ты бессмертен, как и я, как и все, как и всякая жизнь. Но и тело твое не умрет на этот раз. Но будь справедлив. Не дай красной ненависти ослепить зоркость зеленых глаз. Пусть вокруг тебя будет изумрудное сияние терпимости. И смерть отступит перед тобой. Иди.

Он подтолкнул меня и я очутился близко от границ России.

* * *


[Пробравшись до Киева, Шульгин вечером, чтобы не быть узнанным, отправляется повидать дом, в котором родился и вырос, дом своего отца, историка и профессора киевского университета Виталия Яковлевича Шульгина, основателя и издателя легендарной газеты «Киевлянин», в первом номере, вышедшем в 1864 г., выкликнувшего: «Этот край русский, русский, русский!», дом отчима, сына волынского мельника, профессора святовладимирского университета (специалиста по экономике и экономическому праву) и члена Государственного совета Дмитрия Ивановича Пихно, дом, в котором родились и выросли двое сыновей самого Вас. Вит. (впрочем, как сказать, “выросли” – младшему в 14 лет пришлось взять карабин и стрелять в людей; не могу простить себе, что в свое время так и не додумался позвонить ему и распросить про С.Н. Щеголева, расстрелянного киевской ЧК в 1919 г., про которого теперь уже никто на свете не расскажет, а он мог знать от отца, да и сам помнить):]

С правдой умирать легче, а умереть все равно придется. Я предпочитаю умереть самим собою, а не безвестным псевдонимом. Проще и чище. . . Но пока эти мысли просто преждевременны. Пока . . . пока небо прояснилось и взошла –
Рождественская Звезда !..

Правда, по Новому стилю, но не все ли равно. . . Если бы Христос рождался не два раза в году (по старому и по новому), а каждый день (и никогда бы не умирал), было бы еще лучше. Из «благородного упрямства» приходится, конечно, отстаивать старый стиль, как офицеры отстаивают погоны, как наши мальчики-гардемарины в Бизерте отстаивают каждую пядь своих традиций, но по существу дела, когда 1925 лет тому назад рождался Христос, земля была в той точке орбиты, в каковой она сейчас 25 декабря по новому, а не по старому стилю. Поэтому, если важно праздновать то взаимное положение земли и солнца, которое было тогда, то астрологическая правда за новым стилем.

А потому пусть будет эта великолепная звезда, которая заглянула в мое окошко, звездой Рождественской.

Я вышел из гостиницы, и звезда пошла за мною. С волхвами, как известно, было наоборот. Они шли за звездой.
«Волхвы же со звездою путешествуют. . .»
Но так как Эйнштейн доказал относительность всякого движения, то мне казалось, что она, Рождественская Звезда, ведет меня.
А, может быть, оно так и было . . .

* * *


Звезда привела меня в тихие улицы, каких в новом Киеве еще больше, чем в старом. Днем шел снежок и сделал то, чем всегда забавляется «волшебница-зима». Она делает, из города рисунок-чертеж, где белым по черному выгравированы: контуры домов, переплеты решеток, сложность садов. А кусты превращены в огромные белые цветы, расцвеченные сахарными искрами. Последнее делается при благосклонном участии вспыхивающих огней. А под ногами что-то пуховое, мягкое, теплое, что глушит шум шагов и превращает улицы в гостиные.

Звезда шла над этими праздничными одеждами Киева. Над садами, над домами. над церквами. Она не меркла в электрических огнях, которых здесь не много. Тихо. . . Я не встречал почти никого. Но те, кого я встречал, говорили по-русски. (это к сведению добродиев-украинцев). А ведь тихим зимним вечером речь далеко слышна – не ошибешься.

Назарьевская, Караваевская, Никольско-Ботаническая, Паньковская, Тарасовская . . .

Тихий отблеск снега, желто-оранжевые огни из окон – на голубовато-зеленую его сущность.

Некоторые из этих домов рассказывали мне слишком много. . .

«В этом доме, как сны золотые. . .»


Все было . . . Счастье – страданье; успех – неудачи; восход – падение; рождение – смерть. . .

Одного только не было: отчаяния . . . Отчего в самом деле не было отчаяния?

* * *


Оттого, должно быть, что в самой глубине души я никогда не верил в конец: ведь смерть это только величайшая из провокаций.

Смерть есть только начало новой жизни. Просто переход в следующий класс. Что говорить – экзамен трудный . . . Труднейший из трудных. Но все же это только – «переводное испытание». Гимназическую фуражку меняешь на студенческую. Коротенькое платье девочки на длинную юбку женщины. Впрочем, по нынешним временам как раз наоборот: чем старше, тем юбка короче. . .

– Твое «я» умереть не может. В крайности умрет твое тело. Но ты сам бессмертен.

Это, конечно, сказал «некто в иогическом».
Неужели в самом деле это так?

Если этим сознанием наполнится душа, страх должен совсем уйти из сердца. Упадут эти дома, и самый город погибнет в исполинской пасти, подобно Атлантиде, но я умереть не могу. Чему же в таком случае они угрожают, все эти чрезвычайки, гепеисты и прочие «охотники за черепами»? Черепу? Вот этой костяной коробке безвкусного вида? Я завещаю ее Дзержинскому – на письменный стол . . .

Это что за человек?! Я его уже видел. Два раза встречать ту же рожу небезопасно!

[…]

«Поговорим о старине». . .

Вот старина не слишком древняя. Здесь, на этом углу стоял дом Михайлы Грушевского. Стоял, потому что теперь его нет.
Был он громадный, угловой, почти небоскреб.

«И вспыхнул гордый “храм”, как факел погребальный,
И не угас еще доныне этот свет.
А в ту же ночь другой безумец гениальный. . .»


Другой безумец гениальный, добродий Петлюра, «в ту же ночь» (на 26 января 1918 года) уходил по Брест-Литовскому шоссе к немцам. Шестиэтажная громада Грушевскаго (зажгли большевики бризантными снарядами) с высокого места освещала путь Петлюре ярким заревом. А Герострат-Муравьев одиннадцатые сутки добивал Киев тяжелыми снарядами. . .

«Почти что небоскреб» пылал. И мне казалось, что в огромном полыме вьется старый колдун Михайло, вьется и бьется над своим гнездом, смешивая волны черноморовой бороды своей с вихревыми клубами багрового дыма. . .

Гнездо злого волшебника сгорело. Но «долгие времена» стояли еще черныя развалины, угрожая неосторожным прохожим.
Но и это время прошло. И вот передо мною пустырь.

* * *


А добродий Михайло?
Благоденствует. Жив, курилка. Что такое дом? Был один – будет другой. Сгоревший небоскреб нажил отец Михайлы на продаже учебников гимназистам Российской Империи, а будущий дом, даст Бог, наживет сын Михайлы . . . на том же . . . На долю самого Михайлы выпало «немножечко, столечко» республики, которая, правда, сожгла его дом, но сие только «по недоразумению»: это видно из того, что в настоящее время Грушевский помирился с С.С.С.Р., вернулся в Киев и чернокнижным языком бормочет хвалу советской власти. Очевидно, за учреждение «украинской республики».

«Ах, надолго ль это счастье ? . .
Не умчались бы, как сон,
Эти грезы самовластья
И пустых бахвалов звон . . .»
(Из обновленного репертуара Вяльцевой).


Ну, теперь пойдем смотреть другой дом. . . «обратно-пропорциональный».

* * *


По тихо-пушистой, голубовато-белой, узором теней разрисованной улице, где каштаны еще больше выросли, но заборов уж нет, словом по бывшей Кузнечной (а ныне не знаю, как они ее назвали), поднялся я до слишком знакомого перекрестка.

Там всегда спорил с луною электрический фонарь и стояло два извозчика. Обыкновенно кричалось с крыльца «Извозчик!» – и они бросались.

И сейчас все было, как прежде: фонарь, два извозчика и мой маленький дом стояли на своих местах. Только я немножко не на месте. Мое место там на крыльце: надавить бы кнопку уверенным хозяйским звонком! Вместо этого я брожу вокруг своего жилища, зайду с одного угла, зайду с другого, как сова, чье дупло заняла кукушка.

Ку-ку. . . ку-ку. . .

Нет, это не часы (столь знакомые!) бьют в столовой. Это то покажутся, то спрячутся чьи-то тени на освещенных окнах.

Кто эти люди?


«Скажи мне, ветка Палестины:
Каких холмов, какой долины?»


Из Бердичева? Шклова? Гомель-Гомеля?

А, может быть, – це вы, друзья-украинцы? Это не астральныя ли тела Шевченки и Кулиша тенями проходят по оранжевым узорам мороза на окнах?


«Повремени, дай лечь мне в гроб,
Тогда ступай себе с Мазепой
Мои подвалы разрывать. . .»


Да, у меня в подвалах было кое-что ценное. Только не для вас, друзья мои. Что для вас старые номера пятидесятилетнего «Киевлянина»? Вы больше насчет серебра столового. Ну, этого вы у нас не найдете. В этом доме жили люди со странной психикой. Из всех драгоценных камней и металлов они ценили только два: белую мысль и черную землю. . .

Чернозем воспитал в антимарксизме «белую» душу:
«Мы – ваши! (Ваше Императорское Величество!)
Земля – наша.
Власть – Хозяину.
Земля – хозяину.»

Земля хозяину, и ни копейки меньше. Хай живе «вильна, незалежна, самостийна» – земельная собственность! Да здравствует золотом солнца повитый, золотым зерном залитый, «золотом кованную» свободу хозяину приносящий вольный, сильный, сочный, радостный . . . столыпинский хутор!.. Вечная, вечная память Мордкой Богровым убиенному пресветлому болярину Петру и всем, иже с ним за Вольную Землю и за Земляную Волю живот положившим . . .

Такия мысли навевал «старый дом, где он родился». Скромный провинциальный домишка, который полвека твердил одно и то же, сражаясь на обе стороны, – то с «революционным Марксизмом», то с «социализмом Высочайше утвержденного образца». «Особнячок в политике», он десятки лет проповедовал в своем углу «столыпинщину», предчувствуя появление самого, трагически-великолепнаго, всероссийскаго реформатора. . .

* * *


И мне захотелось поставить один вопрос этому старому дому, передумавшему кое-что на своем веку:


«Увижу ль я, друзья, народ освобожденный
И рабство падшее по манию Царя?
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?»


* * *


Он не сразу ответил . . . Помигал старыми глазами сквозь изморозныя окна. Но через некоторое время взгляд его установился, став твердо-ясным.

И тогда старый дом стал говорить. . .

* * *


. . . Я говорю то, что говорил пятьдесят лет. Я говорю то, что вы, нынешние, никак не можете в толк взять. Все равно, – я скажу еще раз . . . Я скажу новыми словами мысли, которыя старше не только меня, но самаго стараго дома на свете . . .

. . . Изгнанники всех концов земли! Мечтая о добре, не будьте сами злы. Ибо не могут быть сухая вода, светлый мрак, холодное тепло и белое не может быть черным. . .

. . . Есть два вихря сейчас на земле. Один вихрь «белый», вихрь Добра, вихрь к Богу, другой «черный» (или «красный», что одно и то же) – вихрь Зла, вихрь к «чорту».

Так вот нельзя вам, изгнанники, смешивать «французское с нижегородским» . . .

Нельзя вам мечтать о кровавой расправе, о личной мести и о тому подобных, кой-кому из вас приятных предметах . . .

Когда вы это делаете, то включаетесь в вихрь Зла. Думая, что служите своему делу – Белому, Правому, Божественному, Святому, Созидательному, Хорошему, Светлому, Чистому – на самом деле крепите Черное, Неправое, Сатанинское, Грешное, Разрушительное, Гадкое, Грязное. . .

Крепите, изгнанники, потому что мысли о кровожадном пире над поверженными людьми, кто бы они ни были, есть мысли из «их» царства. о котором сказано:


«Здесь Я владею и люблю. . .»


. . . Когда кровавыя мысли завладевают, с вами делается то, что бывало с ведьмами в старину. Эти мысли – лучшие кони, чем самая прекрасная метла . . . Оседлав их, вы в то же мгновенье мчитесь на «шабаш». И имея во главе не Алексеева, Корнилова, Деникина, Врангеля, не Великаго Князя N. N., а Ленина со свитой, несетесь в вихре вокруг жертвенника Чорту . . .


«Окружая пьедестал . . .»


Слушай! Приходили сюда ко мне в 1919-ом году Деникинцы. Воевали они за Белое против Краснаго. Но Диавол распалил их чувства, и включились некоторые из них в вихрь Зла. И созданный не только Красными, но и Белыми, этот вихрь в конце концов пожрал их, Белых. Восторжествовало Зло и те, кто Злу служат.

. . . Чтобы поднять мощный смерч Добра, нужно отречься от злобы. Я, старый дом, знал одного сильнаго человека: это был Столыпин. Его душе злоба была чужда. Это не помешало ему, изгнанники, сделать то, что не удалось вам, – раздавить революцию (первую). . . Он при этом казнил тысячи две негодных людей. Ни к одному из них он не чувствовал злобы, личной злобы. И каждаго, казня, пожалел.

Не говорите так: не все ли равно?

Нет, не все равно. Тут такая же разница, как между ножом врача и кинжалом. Оба режут, но кинжал убивает, а скальпель – целит . . . Иной правитель казнит, содрагаясь от скорби: этот может быть святым. Другой казнит, смакуя, бахвалясь, – он гнусный убийца . . . Первый включает свою страну в круг Добра и тайныя добрыя силы всего мира помогают ему, второй ввергает её в смерч Зла, и силы ада рано или поздно погубят правителя и управляемых . . .

* * *


Спрашиваешь: «взойдет ли, наконец, прекрасная заря?»

Отвечаю: взойдет, когда погаснет факел Злобы. . .

* * *


Так говорил «старый дом, где он родился».
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments